Полина Москвитина - Черный тополь
Крашенные охрою стены избы, деревянная кровать у порога, половики и – гулкая пустынность.
Филимониха не пригласила Агнию пройти на лавку и не подала табуретки.
– Про Демида спрашиваешь? – кособочилась Филимониха, глядя подозрительно на Агнию. – Откель нам знать, где он пропадает? Ни слухом ни духом не ведаем. Один бог знает.
– Мне-то можно сказать. Я для него не чужая, – напомнила Агния.
– Не знаю, Агнеюшка! Не знаю! Про что толкуешь-то – не пойму. Ты же нам вроде сродственница. Аксинья-то Романовна – сестра моя старшая. Што у вас произошло-то – не ведаю. Слышала: осрамила ты дом Вавиловых. Худо! Ой, как худо!
Агния попросила воды напиться. Филимониха испуганно глянула на нее, точь-в-точь сама Аксинья Романовна, и с неохотою пробормотала:
– Воды попить? Не запасла воды для пришлых, милая. Туес пустой стоит.
А рядом с Агнией, у порога – полная кадушка воды, накрытая крышкой. И ковшик на кадушке. Филимониха перехватила взгляд Агнии, прошамкала:
– Из кадки-то нельзя. Сама знаешь: веры старой держусь. Ты напьешься из кадки, а потом што делать? И кадку выкинуть, и ковшик.
Агния молча повернулась и ушла не оглядываясь. До чего же противное староверчество! И воды испить не дадут, если в доме срамной туес пустой, сесть не пригласят, и уж, конечно, переночевать в таком доме не думай – за порог не пустят, хоть умри возле дома.
Довелось Агнии поговорить в конторе колхоза и с Филимоном Прокопьевичем. Боровиков явился узнать, сколько у него выработано трудодней, Агния справилась, записала трудодни в книжку и, провожая Филимона Прокопьевича из конторы, спросила с глазу на глаз, есть ли какие вести от Демида?
– Што ты! Што ты! – замахал руками Филя. – Ни слухом ни духом! Кабы знал, где он, самолично притащил бы в энкавэдэ.
– За что в энкавэдэ?
– Экая! Или не читала газету? Чистый вредитель. Я ишшо когда приметил в выродке вреднющую линию. С мальства! Таких надо под самый корень выворачивать, чтоб и духу ихнего не было. Спроси хоть у ково в деревне, все знают, как прижимал меня Мамонт Головня. И так брал на притужальник, и этак. Чистый зверюга. Таким и Демид вырос. Вся деревня про то скажет.
XIII
Непогожая выдалась осень тридцать седьмого года. Дождь лил и лил, перемежаясь грозами. Земля раскисла. Молнии вспыхивали над Белой Еланью, будто резали серебряными ножами ржаной квасник. С хребтов тянуло сыростью и стужей. Розоватые облака, наливаясь синевою, меркли.
Притихли, замылись события последних дней. Никто ни слова не говорил про арест Мамонта Петровича, побег Демида… А между тем была еще одна встреча, про которую никто не знал, но она могла бы пролить свет на многое…
На багряной осине, у сметанного зарода сена, рядом с паровым полем, чернея комьями, беспокойно гоношились две мокрые вороны. То перелетали на зарод, то снова возвращались на осину.
Снизу зарод сена был разметан, и под его карнизом на душистом сене лежал Ухоздвигов. Головешиха сидела рядом, разбирая принесенную снедь.
– Раскаркались, проклятые! – беспокойно и зло сказал Ухоздвигов. – Шугнуть бы!
– Не надо. Здесь теперь никто не ходит, – успокоила его Головешиха. – Охотников по этой рассохе нет. Разве волк забредет.
– Значит, говоришь, Мамонта взяли?
– Спекся голубчик!
– Ты все исполнила, как я сказал?
– Все, все! Сама ездила в район к следователю НКВД и все ему обсказала… И какие Головня речи разводил в леспромхозе. И как ругал Советскую власть вместе с Демидом Боровиковым…
– Да-а, дела! – раздумчиво сказал Ухоздвигов, закуривая папиросу и устало взъерошивая белесые волосы.
Он сильно постарел, опустился. Волосы на темени еще больше поредели, отчего лоб казался огромным, выпуклым.
– Зарос-то как! Бедный мой! – сказала Дуня, обнимая его и ласково потершись щекою об его колючую щетину. – Пожил бы у меня, отдохнул. Горница моя, сам знаешь, как устроена – солдат с котомкой завалится, и век не найдешь.
– Нет, Дуня. Не до отдыха теперь. Аресты кругом идут. Могут и меня сцапать. Такое дело! – устало ответил Ухоздвигов. – Я вот что пришел тебе сказать… Я, Дуня, пришел проститься.
– Как? Насовсем?
– Уходить надо, Дуня. Совсем уходить.
– А как же я?! Нет, нет! Гавря, милый! Неужели ты меня кинешь?!
Дуня всхлипнула, вытирая нос уголком повязанного платка.
– Что же мне теперь?.. Совсем, совсем одна!
– Погоди, погоди, Дуня. Не плачь.
Не зная, чем утешить, угрюмо сказал;
– Что я могу поделать? Ты же сама видишь, какая складывается обстановка… Нельзя мне больше здесь оставаться. Измучился я. Вечно прятаться… Как волк. Сил нет. Надоело. Надо уходить в город. Там народу больше… Видишь сама, какой я стал. Ноги хрустят в суставах, будто в чашечках дресва. А тут еще с весны привязалась рожа к ноге, будь она проклята! Зудит и зудит между пальцами, хоть вой!
– Вот и побыл бы.
– Нельзя, Дуня!
– Я принесла тебе чистые портянки. И белья смену, – покорно сказала Дуня. – Тут вот, в котомке, сало и свежие лепешки…
– Ничего, ничего, держись! – угловато обнял Дуню Ухоздвигов, с наслаждением вдыхая аромат ее волос. – Может, еще свидимся. Устроюсь где-нибудь подальше от тайги. Дам знать. Как там Аниса? Береги ее, Дуня. Жалей. Эх, жизнь проклятая! А как бы мы могли жить! Ну да ничего! Наше от нас не уйдет, – подавил он в себе вздох отчаяния, – Не горюй. Жить будем. Не пропадем! Есть у меня такие люди в городе, помогут… Во Владивосток подамся.
А все-таки обидно. До чертиков обидно. Вот она в трех километрах, Белая Елань, отчий дом, богатейшие отцовские и юсковские прииски… Дунины прииски! Скольке раз он проклинал свою нелегкую судьбину? Кем он стал в тайге? Зверем. Очерствел, одичал. Ему бы сейчас в постель, на Дунину мягкую перину!.. Все, все рухнуло! У него ничего нет. Что его будущее? Лучше об этом не думать!
Труха сена набилась за воротник полушубка, покалывая шею. Нестерпимо зудилась спина между лопатками. Так бы прошелся по коже скребницей, не говоря уже о парной бане с березовым веником!
– Бросаешь, стал быть, меня?.. И не жалко? – плотнее прижимаясь к Ухоздвигову, говорила Дуня.
– Глупая!
– А я еще в силе, Гавря, ей-бо!.. Любой девке за мной не угнаться, прямо скажу. Девки ноне – хиль какая-то. Настя Устюжникова ночесь проваландалась с Петькой Шаровым, встретилась со мной в проулке Зыряновых, а в глазах-то пустошь. Будто ее ковшом кто вычерпал. Эх, говорю, Настя, в твои-то годы я до того была дюжая, что драгой не вычерпаешь, не то что каким-то Петькой. Ну, чего ты совсем скис, бедный мой? – тормошила Ухоздвигова Дуня, стараясь изо всех сил подбодрить его. – Как зверобоем-то напахнуло. Чуешь? Так и пьянит сенцо. Лист к листу, сердце к сердцу, тело к телу-то и жизнь, Гаврюшенька! Живем единожды, умираем каждый час понемножку. Одним узлом-то связаны… Поди, изголодался в тайге-то?
Ухоздвигов невесело усмехнулся.
– Что смеешься? Не навек расстаемся, поди?
– Ты все такая же!
– Какая?
– Ненасытная.
– А что заранее помирать? Я ведь тоже в поле обсевок. Почитай, всю Сибирь из конца в конец прошла. И в Питере мыкалась, и пулеметчицей была. Чего не пришлось! А об счастье так и не запнулась. Да что счастье? Как ветер. Сегодня подует на тебя, а завтра загонит в яму и дует на другого… Да ежели бы я каждый раз помирала, сколько меня судьба трепала, давно бы старухой стала. А я вон, гли, какая… Дай руку, пощупай… – и заговорила сбивчиво, шепелявя, скороговоркой: – Груди-то так и млеют. Век бы… с тобой бы… Не расставаться бы нам!.. Худущий какой стал… Придет время, Гаврюшенька! Мы еще живые, слава богу!.. Сколько натерпелась я от дурака Головни с его мировой революцией… Теперь бы жить, жить бы!.. И Анису растить – твою кровинку. Боженька, как я люблю тебя! Никто не знает нашей тайны, Гавря!.. Никто!.. Вместе бы нам уехать из тайги, а? Вместе бы!..
Любовной утехе помешала мышь. Она как-то пролезла за пазуху Ухоздвигову, скобленув по телу коготочками. Ухоздвигов дико вскрикнул, выбежал из-под зарода, нащупывая мышь рукою. Когда выхватил подол рубахи из брюк, мышь камнем упала к его ногам. Он ее отлично видел! И тут же скрылась.
«Это к гибели!» – холодея от ужаса, подумал Ухоздвигов.
– Ты вроде захворал, Гавря?
– Я? Н-нет. Прости, Дуня. Нервы…
– Измотался сердечный! Вконец измотался.
…На закате, когда вокруг сгустилась лиловая пасмурь и вся земля, пропитанная влагой, источала осеннюю остудину, Головешиха проводила Ухоздвигова в дальнюю дорогу.
ЗАВЯЗЬ ПЯТАЯ
I
Хрустким ледком покрылись осенние лужицы. Оголилась двуглавая крона старого тополя. Как-то ночью Агния выглянула в окошко – кругом белым-бело. Зима пришла.
Изба Зыряна выстыла. Малый Андрюшка спал на сундуке, раскидался и скорчился, озяб, должно. Агния хотела переложить сына на свою постель – и тут же присела. Тошнота подкатилась. От Андрюшки несло запахом парного молока. «Неужели!?» – кольнуло в сердце. Что же она теперь будет делать? Что скажет отцу и матери?