Юрий Щеглов - Победоносцев: Вернопреданный
И вообще, что означают все эти безответственные заявления? На кого они рассчитаны? На запуганного и не смеющего возразить советского читателя? Но ведь эпоха изменилась, цензура исчезла, всякие секретари по пропаганде и сотрудники идеологических отделов ЦК и прочих обкомов с райкомами переквалифицировались в управдомы и предприниматели, занялись поисками тепленьких местечек за рубежом, а то и намылились в Государственную думу. Кого бояться? Очевидно, инерция сильнее инстинкта правды, а читателя у нас никто никогда не боялся. Плевки в привычную сторону и сегодня не осуждаются.
Очень жаль
Миновало несколько лет, близился конец века. Цензоры превратились в издателей, секретари коммунистических ячеек — в редакторов независимых газет и журналов, а тот же автор в те же двери принес ничем не отличающуюся от прежней продукцию. Вот небольшая выдержка из нее: «Только ли духовная несгибаемость стояла за знаменитой непреклонностью Победоносцева? — Риторические вопросы весьма украшают пошлость. — Думается, большую роль здесь играла тяга к душевному комфорту, боязнь внутренней работы».
Эти «думы» автора, извините за резкость, форменное безобразие, ей-богу! Какой душевный комфорт?! Да Победоносцев загрыз себя, съел свою душу. Его отчаяние сравнимо лишь с отчаянием Чаадаева. И разве он боялся внутренней работы?! Помилуй Бог! Пусть он ошибался, пусть злился и негодовал, но даже заклятые враги не отрицали эту «внутреннюю работу». Сергей Юльевич Витте, считая Победоносцева человеком выдающегося образования и культуры, безусловно, честным в своих помышлениях и амбициях, признавая за ним большой государственный ум, правда, нигилистический по природе, упрекал обер-прокурора в том, что он на практике был поклонником полицейского воздействия, так как «другого рода воздействия требовали преобразований, а он их понимал умом, но боялся по чувству критики и отрицания». Разве для человека с подобной раздвоенностью, если признать свидетельство Витте верным и беспристрастным, характерно стремление к душевному комфорту? О загадке «двоедушия» Победоносцева упоминал и Александр Федорович Кони. Но разве человеку, сочетавшему душевную тонкость и сердечность с неумолимостью и даже жестокостью, если принять отзыв мемуариста за реально существующие конфликты во внутреннем мире Победоносцева, свойственно стремление к душевному комфорту?
«Не желая исправлять раз усвоенные понятия в соответствии с движением жизни, Победоносцев пытался саму жизнь подгонять под них, — продолжает свою пустопорожнюю диатрибу[32] автор. — Страдая от реальных и весьма тяжких бед пореформенной эпохи, искренне желая спасти Россию, Победоносцев…» Прервемся на секунду. Автор не усматривает никаких противоречий в собственной оценке интеллектуального и душевного мира весьма сложной человеческой натуры, о которой нельзя и грешно писать наотмашь и сплеча.
Так что же Победоносцев — стремился к душевному комфорту или желал искренне спасти Россию? И совместимы ли эти два сердечных импульса? Нет ответа и не будет. Ни понимания не стоит ждать, ни покаяния. После фамилии Победоносцева в сомнительном фрагменте следует такая цепочка букв: «…однако поддался соблазну…» Черт возьми! Какие слова подбирают авторы наших изданий! Итак, Константин Петрович «поддался соблазну легких решений — поверил, что можно полностью обойти те сложности и болезненные явления, которые неизбежно сопутствуют всякому живому развитию.
Путь свободы, открытый великими реформами и отвергнутый Победоносцевым, был мучительно тяжел, однако давал шанс на благополучный исход. Обер-прокурор умирал, наблюдая крушение всего, что создавал и чему служил, в преддверии новых революций, которым суждено было навсегда похоронить прежнюю Россию».
Очень жаль, что угодные автору революции похоронили прежнюю Россию как раз в тот исторический момент, когда она могла стать воистину мировой державой, самой культурной и гуманной в Европе. Не станем придираться к словцу «шанс». Встречается оно и в классической литературе; но, разумеется, в совершенно ином контексте. В современной же речи слово «шанс» приобрело достаточно неприятный оттенок. Но не станем, повторяю, придираться к выпадающему из стиля понятию. Зададим лишь один вопрос: что за «путь свободы» отверг Победоносцев? Выстрел Каракозова, халтуринский террористический акт или бомбу Гриневицкого? И подобные деяния автор называет мучительно тяжелым путем? Да его после подобных утверждений справедливо было бы отнести к отъявленным марксистам и ленинцам, если не к сталинистам, разглагольствующим теоретикам, призывавшим к насилию и кровавой бане. Неужели все, что вытворяли эсдеки и эсеры в России, давало «шанс на благополучный исход»?! Какая нелепость! То, что отвергал Победоносцев, вело к Цусиме и Брестскому миру, распаду империи и двух с половиной миллионов семей, к Гражданской войне и ГУЛАГу, к нашим сегодняшним несчастьям и прошлым несообразностям советской жизни.
Очень жаль, что революции похоронили прежнюю Россию, разрубили топором вековую традицию, разгромили страну, порушили храмы, уничтожили культуру и превратили политику в гулящую девку. Очень жаль, что революции на какой-то момент победили. И не следует Победоносцеву приписывать в их возникновении какую-то вину.
В последнее время я перестал читать, что пишут о Победоносцеве, но полагаю, что немногим нынешние тексты отличаются от предшествующих.
Сотрудник Розаамяги
Я не забыл, что обещал развязать в конце главы интригу, о которой намекнул раньше. Надеюсь, что читатель оценит мои усилия и вспомнит время и место издания мемуаров Александра Федоровича Кони: Ревель — Берлин, 1923 год. В том же самом городе Ревеле двумя годами раньше русский писатель Василий Иванович Немирович-Данченко в своих воспоминаниях «На кладбище» назвал обер-прокурора чудовищем, бессильно размахивающим желтым кулачком. Бескровными, сухими губами это чудовище выговаривало: «Неву трупами запрудить! Брюхами вверх! Не время сентиментальничать…»
Сомневаюсь, что обер-прокурор произносил что-либо подобное. Но не в том дело, хотя и в том, и в мелочах тоже. В старости Кисти рук и ладони у Победоносцева были крупными, а пальцы мясистыми. Брат известного мхатовского режиссера Владимира Ивановича Немировича-Данченко Василий Иванович не блистал значительным литературным талантом, скорее, отличался энергией и упрямством. Посредственный журналист и писатель, он приобрел известность в том числе и выпадами против евреев. В эмиграции много лет писал для Альфреда Розенберга-Розаамяги в «Фелькишер беобахтер», предварительно побывав на должности офицера ведомства печати у барона Врангеля в Крыму. Ему ли порочить Победоносцева?
Кто бы говорил…
«Седлайте коней, господа офицеры!»
Он будто сейчас слышал ту жаркую и ароматную тишину, которая воцарилась на балу после резкого взмаха руки императора Николая Павловича, когда ему доложили, что в Париже произошел переворот. В Петербурге привыкли к французским безобразиям и реагировали на них, быть может, внешне с излишней аффектацией, но внутренне совершенно спокойно. То время, когда император, взбешенный поведением Карла X, подписавшего в Сен-Клу глупейшие ордонансы[33], чтобы затем позорно бежать черт знает куда, кануло в вечность. Король уступил накренившийся трон герцогу Орлеанскому, который, несмотря на титул и невымышленное происхождение, имел душу лавочника и предпочитал зонтик шпаге. Новый властитель Луи-Филипп не представлял угрозы для России. Без малого через два десятка лет сей нелепейший отпрыск Бурбонов, с грушеобразной, воспетой карикатуристами головой, после недолгой и кровавой бойни тоже отправился восвояси, бросив власть под ноги временному правительству, состоящему из суетливых адвокатов вроде еврея Исаака Адольфа Кремье и литераторов-краснобаев вроде несчастного Альфонса де Ламартина, кончившего некогда величественные дни в борьбе с отчаянной и обидной нищетой.
Граф Виктор Никитич Панин, узнав, кто стал его коллегой в Париже, презрительно воскликнул:
— Теперь я верю, что красные захватили власть! Кремье, боже мой, Кремье! Этот болтун, этот защитник мелких мошенников и фальшивомонетчиков!
Сомнительная слава Кремье давно докатилась до Москвы и Петербурга. Он добился ее в период второй Реставрации. Но император ничего не ведал о Кремье. И фамилии Ламартина для властителя, разгромившего коварных польских инсургентов, было вполне достаточно. В разлившейся по залу горячей и напряженной тишине прозвучал надтреснутый и высокий голос императора:
— Господа! На коней, господа! Во Франции республика!
Знаменитую фразу передают по-разному, но наверняка император, обращаясь к генералам и офицерам, не употребил слово «революция». Бал не прервали — музыка загремела вновь, и император, чуть приволакивая от болей в суставе ногу и оттого немного приседая, пошел в первой паре, пригласив под руку попавшуюся даму, чью фамилию все тут же забыли.