Дмитрий Мережковский - Мессия
Девочки заиграли, запели:
Сладкая, сладка ты для любви!Краше всех жен,Краше всех дев;Волос чернее ягод абедовых,Зубы ярче кремней солнечных,Губы — цветок нераскрывшийся,Руки — ветви тонкие;Два цветущих венца —Груди чуть выпуклы,Сосцы — благоухание!
Мируит плясала «пляску чрева». Верхняя часть тела оставалась неподвижной, а нижняя — быстро-быстро двигалась, все на одном и том же месте. Голова закинулась, губы открылись, глаза потемнели — умерли, а тонкий стан извивался, как жало змеи; чрево подымалось, опускалось, и узкие, детские бедра двигались все тише, тише, как бы удлиняя миг последних содроганий. Если бы и вправду, на глазах у всех, она делала то, что изображала пляска, это не было бы так невинно-бесстыдно.
Женщины опустили глаза, а мужчины улыбались, отбивая ладошами лад. И девочки пели:
Пленила ты сердце мое,пленила ты сердце моеодним взглядом очей твоих.О, как любезны ласки твои!Лучше вина лобзанья твои,благовонье мастей твоихлучше всех ароматов!
Когда Мируит кончила пляску, хор слепцов, тех самых, что пели на празднике Солнца, вошел в палату. Сели на пол и запели под звуки арфы:
Роды родами сменяются;солнце восходит, солнце заходит,ноздри всех утренний запах вдыхают,пока не отыдет в место свое человек.Никто не вернется оттуда, не скажет,что за гробом нас ждет.Радуйся же, смертный, дню твоему,пока не наступит день плача!Слышал я о том, что постигло праотцев:стены гробниц их разрушены,гробы их запустели, как гробы нищих,всеми покинутых,и место их не узнает их:были они, как бы не были.Радуйся же, смертный, дню твоему!Умастись мастями благовонными,вязи вей из лотосов для плеч твоихи сосцов сестры твоей возлюбленной;услаждайся песнями и музыкой,все печали забудь,помни только о радости,пока не причалит ладья твояк Брегу Молчания!
Песнь умолкла, и свежее повеяло веянье ночи из черно зиявших между столпами провалов; ниже склонились огни, все в одну сторону, как будто вошел в палату кто-то невидимый.
— Хороша песенка? — спросил Заакера.
— Нет, царевич, не хороша, — ответил Пангезий, человек без возраста, похожий на скопца, второй великий жрец Атона, начальник царских сыщиков, кроткий изувер, «святой дурак», по слову Айи.
— Чем же нехороша?
— Тем, что безбожна. Если в ней правда, тщетна вера наша.
— Я бы тебе ответил, мой друг, если бы пристойно было говорить невеждам перед лицом мудрого.
— Говори, Заакера, — сказал царь. — Я люблю тебя слушать. Ты говоришь, что многие думают, но не говорят, а мне и горькая правда любезнее лжи.
— Слушай же, Пангезий, — начал Заакера. — Пусть говорит о небесном с неба сошедший сын Солнца, а я скажу о земном. Все мы — вчерашние, и ничего не знаем, потому что дни наши на земле — тень. Всем участь одна, праведному и неправедному, доброму и злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертвы. Нет у человека преимущества перед скотом: все изошло из праха, и все отыдет в прах. Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, мертвые счастливее живых, а счастливее всех, кто никогда не рождался.
— Что же делать нам, родившимся? — спросил Пангезий.
— В песне отвечено: радуйся, смертный, дню твоему, но помни: тихость бога с небьющимся сердцем — лучший удел.
— Благодарю покорно, хозяин любезный, употчевал! — рассмеялся Айя. — Да я куска не проглочу под этакую песенку!
— Отчего же, мой друг? Память о скорби в радости — что в блюде соль.
— Так-то так, да всякая приправа хороша в меру, а тут пересолено.
— Нет, это не соль, — произнес врач Пенту тихо, как будто про себя.
— Не соль, а что? — спросил Айя.
— Яд, — ответил Пенту еще тише.
Маху взглянул на Мериру. Тот сидел, опустив голову и почти закрыв глаза, с лицом неподвижным, как у спящего или мертвого.
— Что же ты молчишь, благой? — воскликнул Пангезий, обернувшись к царю.
— Молчу, потому что сказать нечего: он прав, — ответил царь.
— Авинька, авинька миленький, вот хорошо сказал! — восхитилась царевна Меритатона и захлопала в ладоши.
Все посмотрели на нее с удивленьем.
— Что это значит, государь? — пролепетал Пангезий.
— Это значит, мой друг, что если нет Бога, то человек хуже скота, потому что скот не знает конца своего, а человек знает.
— Но ведь есть Бог.
— Есть. Все говорят, что есть, но делают, как будто нет. А не читал ли ты, сын мой, что мы дадим страшный ответ за пустые слова? Прав и Пенту: в песне яд. Но ведь и яд может быть лекарством. Два конца у песни: один «ешь, пей и умри», а другой «накорми голодного, напои жаждущего…». Но об этом лучше не говорить: Бог — родник в пустыне; запечатлен для говорящего, открыт для безмолвного. Вот Мерира молчит, и прав, правее нас всех. Не сердись же на нас, болтунов, молчальник наш милый, прости!
Мерира ничего не ответил, только взглянул на царя, и лицо его осталось неподвижным, как у спящего или мертвого.
Вдруг, в тишине, с крыши Атонова храма послышались медленно-мерные гулы тимпанов, как будто забилось в ночи огромное, медное сердце.
Все встали. Царь, царица, царевны, наследник и Мерира подошли к жертвеннику в глубине палаты, перед стенным изваяньем Атона.
— Слава богу незримому, солнцу полночному! — возгласил Мерира. — Сокол могучий, ширококрылый, оба неба пролетающий, чрез небо подземное спешащий в беге недреманном, чтобы утром взойти на месте своем, самый тайный из тайных богов! Жизнью твоею оживают мертвые; даешь ты дыхание ноздрям недышащим, расширяешь горло стесненное и сущим в смерти свет несешь, и, прославляя тебя из гробов своих, воздевают усопшие длани свои, веселятся под землею сущие!
Давеча, когда послышались гулы тимпанов, Маху и Дио вышли в соседнюю горницу. Он подошел к стене, постучал в нее тихонько и приложил к ней ухо. Изнутри послышался такой же стук. Каменная глыба в стене повернулась, как дверь на оси, открывая темную щель. Стены дворца были двойные; между ними был тайник; никто о нем не знал, кроме царя, Маху и Рамоза.
Из открывшейся двери вышли беззвучно, как тени, царские телохранительницы, амазонки хеттеянки. Карлик Иагу выскочил за ними, подбежал к Маху и спросил шепотом:
— Где они?
— Кто?
— Тута, Мерира.
— А тебе зачем?
— Никому их не отдам, задушу своими руками!
Иагу был убийца Руру: взлез тогда на дерево и подглядел в окно, подслушал все, что говорилось и делалось у заговорщиков. Он и донес на них.
— Молодец, Иагу! — сказал Маху, положив руку на голову его. — Ростом с ноготок, а сердце львиное. Только вот что, друг мой: если хочешь спасти царя, пальцем их не тронь, слышишь?
— Слышу, — ответил Иагу, скрежеща зубами.
— Скорей, скорей! — заторопилась Дио.
— Не бойся, успеем, — проговорил Маху спокойно. — Ты ступай к царю, а я подожду здесь. Закричишь — выбежим.
Дио вернулась в палату к гостям. Ни Туты, ни Айи там уже не было. Царь, стоя у жертвенника, шептал про себя молитву. Дио стала за ним против Мериры.
Немного поодаль от жертвенника стоял поставец с хлебами, плодами и винами. Мерира подошел к нему и начал готовить чашу с вином для возлияния.
Потом вернулся к жертвеннику, держа чашу в руках. Дио заметила на правой руке его перстень с карбункулом; раньше его не было.
Глаза их встретились. «Кто же выпьет чашу?» — прочел он в ее глазах вопрос. «А вот увидишь, кто», — прочла она ответ в его глазах.
Он подошел к царю и сказал:
— ЦарьУаэнра, Сын-Солнца-Единственный, свет от света, дух от духа, плоть от плоти солнечной, чашу жизни прими, испей чашу бессмертья, побеждающий смерть!
Подал чашу царю. Но, прежде чем тот успел ее взять, Дио вырвала ее из рук Мериры и кинула на пол.
— Что ты делаешь? — воскликнул царь.
— Вылила яд, государь. Он хотел тебя отравить, — ответила Дио и закричала: — Маху! Маху!
Дверь распахнулась, и в палату вбежали хеттеянки под предводительством Маху. Одни окружили царя, другие заняли сени и стали на страже у дверей; большая же часть их пробежала в соседнюю палату. Там начался бой с отрядом мадиамских наемников.
— Бунт! Спасайте царя! — кричали сановники и метались по комнате, ища выхода, чтобы бежать.
Вдруг загрохотали удары в ту дверь, откуда выбежали хеттеянки. Обе половинки дверей затрещали, закачались на петлях; их рубили топорами изнутри. Никто не ожидал нападения с тылу. Хеттеянки едва успели кинуться к дверям. Здесь начался новый бой.