Дмитрий Нагишкин - Сердце Бонивура
— Ли? Зарубил казак?
Пэн кивнул головой, Виталий увидел, что глаза у Пэна красные и усталые.
— Его из театра домой ходи. Тут один офицер и один казак подходи. Сабля давай рубить. Ли даже кричи не могу, сразу голова долой… Тут наши люди кричи, тогда казака и офицера убегай. Дядя Коля говори, это контрразведка люди Ли убивай… Еще дядя Коля говори, тебе надо осторожнее ходи, шибко кругом ходи не надо, дома надо сиди…
— Может быть, это не Ли? — со слабой надеждой сказал Виталий.
Пэн отрицательно качнул головой:
— Моя так тоже сначала думай. Потом ходи смотри: наша Ли.
— Ты видел его?
— Да.
Пэн решительно поднялся и стал прощаться.
— Моя надо еще один места ходи!
Он взялся за свою жердину. Виталий спросил:
— Ты давно огородником-то стал, Пэн? А как же твоя «юли-юли»?
— Это моя братка огородника. А сегодня «юли-юли» работай другой братка!
— Сколько же у тебя братьев, Пэн? — спросил Виталий.
Смуглое лицо Пэна залила светлая улыбка.
— Моя братка много! А тебе разве мало?
Забрав корзины с овощами, Пэн протиснулся в двери, оставив несколько пучков редиски и моркови на столе Тани. Скоро за стеной опять послышался его истошный крик.
Глава 9
Крещение
1
Наутро, в девять, в непоказанное время, заревел гудок электростанции; прерывистый, высокий, он взвился в воздух, в котором витала еще утренняя свежесть. Вслед за гудком электростанции, тонким, точно девичий голос, раздался густой, солидный гудок депо. А там вспыхнул целый хор паровозных гудков. Низкие — декаподов, фистула — «овечек», свистки — маневровых — все разом взревело, оповещая о начале забастовки.
Вспыхивали и долго ватными хлопьями висели в воздухе облачка пара. Перекликались службы и участки, сигналя друг другу, точно рядовые в шеренге, ведя счет стоящим в строю. Этот разноголосый крик заставил всех рабочих одновременно бросить работу. Тяжелый паровой молот с полпути рухнул вниз, сплющил болванку, не доведя до формы. Залили кузнецы свои горны, и едкий дым, смешанный с паром, повалил из кузнечного цеха. Паровозники покинули стальные машины, вытерли ветошью руки и вышли из депо. Вагонники, плотники, металлисты, кочегары, сторожа, машинисты, стрелочники, сцепщики, смазчики, угольщики, слесаря, токари, фрезеровщики — рабочие и мастера — бросили работу. Сложив инструменты в свои деревянные или жестяные ящики, шли они к выходу на улицу; один к одному, группа сливалась с группой. Точно весенняя река, вскипая и пучась от ручьев, все росли толпы рабочих, шедших из цехов и служб огромного железнодорожного узла, собираясь к виадуку. Там уже стояли представители стачечного комитета, взволнованные, празднично настроенные.
Отсюда, с пятисаженной высоты, вся территория узла была как на ладони.
Отсюда можно было рассмотреть, как стекались толпы рабочих.
Оглядывались вокруг члены стачкома и не могли удержаться от возгласов, в которых слышалось и волнение, и радость оттого, что дело началось. И хотя были уверены они, что никто не смалодушничает, никто не подведет, все же восклицали, точно все происходящее было неожиданным:
— Кузнечный выходит!
— Электростанция пошла!
— А вон, вон деповские повалили!
— Вагоноремонтный выступает. Эка вышагивают… за руки взялись!
— Служба пути идет!
Раскрасневшаяся и взволнованная Таня подбежала к Антонию Ивановичу.
— Ну, стрекоза-егоза, ты у грузчиков была? — спросил Антоний Иванович.
— Была, Антоний Иванович, ровно в восемь подошла к этому типу. Так и так, говорю, сегодня. А он: «Что сегодня?» — «Ну, говорю, начинается!» «А-а! Вы, говорит, из комитета или как?» — «Из комитета», — говорю. Он постоял, подумал, говорит: «Хорошо!»
— А что значит — хорошо? Бастуют они или нет?
— Я думаю, бастуют! — не слишком уверенно ответила Таня. — Хорошо — это значит: ладно, есть!
— Н-да! Это по-твоему или по-ихнему?
Антоний Иванович стал озабоченно вглядываться в очертания товарного двора и пакгаузов, крытых волнистым железом.
Ворота товарного двора распахнулись. Из них повалили грузчики. Они шли гурьбой, направляясь в поселок.
— Куда же они? — недоумевая, спросил кто-то.
Виталий тотчас отозвался:
— По домам — кому забастовка, кому отпуск… Они же стоят в политических вопросах на принципиально отличных позициях, чем мы.
Стачком дружно расхохотался.
Многотысячная толпа скопилась под виадуком.
Настроение у всех было боевое, задорное. Многие нацепили красные банты поверх рабочего платья. Толпа шумела, гул перекатывался волнами с края на край, то затихая, то разражаясь с новой силой. Тысячи лиц, обращенные к виадуку, мелькали внизу. Тысячи глаз отражали безоблачное небо, ясный день.
То в одном, то в другом месте вспыхивали песни, в центре послышались слова «Варшавянки»:
Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут…
Их перебивали женские голоса:
Отречемся от старого мира!
Отряхнем его прах с наших ног…
Толпа искала песню, которая была бы подхвачена всеми, впитала бы в себя движение всех сердец, наполненных в этот день неизбывным сознанием своего единства и силы, сочетав воедино мысли и чувства всех забастовщиков. Но вот всплеснулось в одном месте:
Вставай, проклятьем заклейменный…
И нестройно в разных концах толпы подхватили:
Весь мир голодных и рабов!
Один за другим гасли напевы других революционных песен, и все новые и новые голоса подхватывали слова:
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов!
Уже сотни пели великую песню. Члены стачкома пели, обнажив головы. «Интернационал» лучше всего передал настроение толпы и все сделал ясным. Здесь собрались те, кто хотел власти Советов на Дальнем Востоке… Забастовщики снимали шапки, кое-кто по военной привычке поднес руку к козырьку. Затихли понемногу разговоры, смех, шутки, и вторую строфу пела уже вся огромная толпа.
Алеша Пужняк и Квашнин протиснулись к перилам виадука, прикрепили один конец толстого красного свертка и стали развертывать его, идя вдоль перил. И по мере того как развертывался громадный красный транспарант, всем становилось видным, что на нем было написано:
Вся власть Народному собранию Дальневосточной Республики!
Да здравствует Российская Социалистическая Федеративная Советская Республика!
Долой интервенцию!
2
Затихла Первая Речка.
Молчали корпуса депо. Торчали, уткнув в небо коромысла, угольные «журавли» на складе. Стояли паровозы там, где из их нутра вырвался последний вздох. Не светились горны в кузнечном цехе. Не ухал паровой молот. Опрокинулись и застыли вагонетки на товарном дворе. Стояли вагоны: неразгруженные — запломбированные, непогруженные — порожние. Не будил рабочих по утрам гудок. Не носили жены обед в узелках своим мужьям в цехи.
Только дачная линия жила. Сколько полагалось по урезанному расписанию, столько пар дачных поездов обслуживали по очереди бастовавшие. Однако на станции дежурные члены контрольной комиссии осматривали составы: не едут ли солдаты, нет ли военных грузов?
Потянулись дни.
Ощущение праздника, что владело всеми в день митинга, прошло. Это была забастовка на срыв воинских перевозок. Экономические требования, которые были выдвинуты рабочими, администрация могла бы удовлетворить. Но стачком не шел на переговоры с нею. Дело было не в этих требованиях…
Однако рабочие тосковали по привычному труду.
Федя Соколов жаловался Виталию:
— Тоска, Антонов! Никогда не думал, что ничего не делать так трудно. Скажи, пожалуйста, отчего бы это?
— Оттого, что ты рабочий человек, созидатель. Радость жизни твоей — в созидании полезного для людей.
— Что-то больно мудрено ты говоришь, Виталя! — качал головой Соколов. Тоска! Танюшка-то дома?
— Дома.
— Пойти, что ли, к ней, хоть гитару послушать.
И Таня в последнее время была грустна. К Виталию она относилась с почтительной нежностью. Она не осмеливалась на прежнюю фамильярность, хотя иногда юноша замечал на себе ее пристальный взгляд. В таких случаях он задавал ей вопрос:
— Ты что, Танюша?
— Ничего, Виталя, просто так, — отвечала она самым беззаботным голосом, на какой была способна, но при этом отводила взгляд в сторону — задумалась.
— О чем, Танюша?
— Думаешь, не о чем?
Однако отнекивалась, когда Виталий просил ее поделиться с ним своей заботой.
О разговоре, происшедшем у Тани с Алешей, Виталий ничего не знал и не догадывался о чувстве девушки к нему. И никак не мог он подумать, что именно он, Виталий Бонивур, является причиной бледности Тани, сдержанности ее и того, что прежняя веселость ее исчезла вместе с почти мальчишеской угловатостью манер, которые сменились теперь женственностью и даже какой-то застенчивостью, делавшей Таню тоньше и одухотвореннее.