Лев Жданов - Венчанные затворницы
Предоставляя себя в полное распоряжение врачей, она больше верит силе чудес… Часто иконы подымает чудотворные, принимает их в своих покоях. Хранит в особых сосудах воду святую от мощей различных угодников и пользуется ею.
Особенно чтит она воду из двух источников Сольвычегодской пустыни во имя Божией Матери Одигитрии, основанной лет пять тому назад. Тогда же, ночью, едва услышав от своих боярынь об этой новой пустыни, лежала, не спала Анастасия, тосковала, что часто детей берет у нее судьба, что сама часто хворает.
Задремала на время и увидела во сне Богоматерь, которая сказала ей:
— Пошли в новую пустынь Христофорову, во имя Мое основанную! Не славна еще пустынь и людям мало ведома. Вели привезти оттуда воды, вытекающей из камня. И получишь все, о чем молишь, когда с верой изопьешь воды той.
Проснулась царица, мужу про сон сказала. На другой день вторично тот же сон повторился.
Послал Иван в пустынь, добыл там воды, привезли Анастасье — и каждый раз, когда пила она эту воду, словно гнет спадал с души, силы крепли телесные.
Но теперь — ничто не помогает. Слишком силен недуг!
Перемогает себя царица, по церквам сама ходит, молебны служит. Дары вносит щедрые и на монастыри, и на храмы.
Душа понемногу успокаивается у Анастасии, а тело все больше и больше слабеет.
Наконец не в силах больше она и с постели подняться. Порою потоки крови, вырываясь из груди, душат ее. Больно, тяжко… Дышать трудно.
И ни стоном, ни жалобой не выдает муки своей царица. Ивана утешает, который почти не отходит от нее.
— Ванюшка, чего тоскуешь, милый? Оздоровею. Вешни дни настанут — и встану. А… а не встану? Тоже воля Божия! Ты не скучай, гляди! Я коли увижу — сама тосковать тамо учну. Ладно ли? О ребятках наших подумай. Иную каку царицу себе сыщи! Молод ты… негоже долго вдовым быть. Малость побудь. Не сразу оженись… А все же мать деткам надобна…
— Настя… Настюшка! Да што ты это? — начал было Иван. Но слезы не дали говорить.
— Ничего, любый! Так, про всяк случай советуемся мы с тобой… Нельзя же… Век, почитай, вместе прожили… 14 годков… Ваня, вон сколько! И мало когда спорилися… Почитай, без всякой свары прожили! Как оно и в законе… Чего же тебе?.. Вот в останный раз и посоветуемся, голубь мой! По душе… безлестно! Я ли не любила тебя? — сам ведаешь… И деток… И царство твое… И буду вас любить! И Бога молить стану за вас… А ты… Слышь, Ваня… Порой смиряй сердечушко! Золотое оно у тебя… Да, поди, горячее. Сможешь — попомни, смиряй его…
— Буду помнить, Настюшка! Да стой… Неужто ж вправу ты…
— Уйти собираюсь отседова? Видно, так придется, Ванечка! Да будет воля Его… И ты чаще так говори… Он и приведет тебя ко всем путям твоим… И все даст, чего вороги отнять захотят. Знаю, верю я… Слышь, легко мне нонче таково! Верно, помру скоро… Не печалься, еще тебя молю… Да… детишек позвать бы…
Привели Ваню-царевича. Седьмой год уж ему. Вот он понимает. Стоит — слезы градом сыплются. Жаль ему расстаться с матерью.
И Федор, пятилетний, на брата глядя, хнычет жалобно. А сам глядит рассеянно по сторонам.
Лучи осеннего августовского солнца, косые, вечерние, красноватые лучи ударяют сквозь оконце опочивальни, где лежит Анастасия.
Ее приближенные боярыни и слуги — в соседней комнате, тоже рыдают, негромко, сдержанно. Священный весь клир наготове. Посхимить должны в миг смерти царицу. Макарию дали знать. Тот сам болен, но сказал, что придет.
Обняла Анастасия Федю, благословила, поцеловала! Потом привлекла старшего сына к себе, охватила его шейку ослабелой, исхудалой рукой, прилегла щекой к его щеке и шепчет:
— Люби государя-батюшку, Ваня! Бойся, слушай его… Вырастешь — такой же смелый, славный будь. И… и добра твори много людям своим… Бог тебе за то добро сторицей пошлет! Пускай зло тебе сделают — а ты прости! Нужно ежели — покарай злодея, да тут же сердцем прости, пожалей его. Так себе скажи: царь-де ослушника карает, а человек — сам грешен, он милует. Слышь, сыночек? Разумеешь? Попомнишь ли?
— Слышу. Попомню, матушка-осударыня.
— Помни!..
И еще, еще целует мальчика.
За руку мужа взяла, жмет слабо, как только может… Вдруг — задрожала вся. Глаза засверкали, лицо приняло какое-то удивленно-радостное выражение.
— А… Машута… Аннушка… Докушка… И вы. Благослови вас Господь! Ми… Митенька… Ты? Пора?.. Вижу… Слышу… Ми… Митень…
Не договорила… Вытянулась, впала в беспамятство совсем. Хрипло дышит. Тяжело так…
Крикнул Иван. Сбежались люди.
Обряд пострижения начался.
Еще раз крикнул Иван, припас лицом к ногам умирающей — и весь забился, затрепетал от неистовых, громких рыданий. А сквозь эти рыдания хрипло вырываются крики порой:
— Злодеи! Вороги! Убили! Отняли! Извели до сроку, проклятые.
Прорезают эти отрывистые зловещие крики такой же зловещий, но мерный напев клира, возлагающего схиму на умирающую Анастасию.
11 августа 1560 года, в девятом часу вечера, ее не стало.
XVII
Долго ли тосковал и плакал Иван по жене, которую так любил? — никто не знал. Последняя вспышка дикого отчаяния разыгралась, когда стали забивать крышку колоды-домовины (гроба) с останками царицы.
Рыдал, проклинал, грозил Иван страшным, хриплым от слез голосом. И, наконец, свалился в припадке падучей, которая теперь появлялась все-таки у него, хотя и реже, чем в раннем детстве.
Схоронили Анастасию — и прежняя какая-то несменная угрюмость застыла на лице у царя.
И раньше редко с кем-либо, кроме простых людей, бывал приветлив Иван. Но в семье, в своих жилых покоях, он и смеялся, и простым, добрым умел бывать.
Теперь все это ушло.
Судит царь, послов принимает, во храме стоит, на охоту выезжает или предается шумному, нездоровому веселью порой — и все одно и то же, безучастно мрачное лицо у него, лицо, наводящее страх на людей непривычных. Если и улыбнется он, так кривой, нехорошей улыбкой. И тогда именно, когда другие плакать собираются над чужой бедой или над собственным страданием.
На пытках, в застенке — по-старому часто стали видеть молодого повелителя. Кровавые прежние забавы с медвежьими и псовыми боями припомнил он.
Миновали светлые дни на Москве.
Первыми и самыми крупными жертвами этой перемены были протопоп Сильвестр и Адашев.
Сильвестр и то уж ушел от двора, еще при жизни царицы, когда заметил, что Иван не только перестал его слушать, но все наперекор делает.
В дальнем Белозерском скиту, по совету Макария, как бы в добровольном изгнании, поселился протопоп.
Адашев тоже словно в почетной ссылке находится: воеводой царским в Ливонии, в Феллине-городке.
Но Ивану мало этого. Он нашел свидетелей из лиц, которые враждебны были обоим опальным. И стал заочно судить обоих, обвиняя именно их в том, что они «на царицу, в бозе усопшую, помышляли, чары творили, зелье ей потайно давали, на след сыпали».
Верит, не верит сам царь обвинению — не все ли равно?
Нарядили суд, заочно осудили обоих.
Адашев, переведенный под стражей в это время в Дерпт, чтобы убежать не мог, не дождался приговора, сам покончил с собой.
Сильвестра в Соловецкий скит заточили, причем строго было наказано: самую тяжкую работу возлагать на бывшего правителя царством, всяческими лишениями изнурять его.
Делали ли монахи по приказу? — кто знает.
Но Иван доволен: хотя немного выместил врагам, тем, кого считает главными угнетателями своими, да еще хитростью опутавшими волю его.
Редко видит теперь сыновей Иван.
С ними бабка Захарьина больше находится. А если приведут старшего, Ваню, к отцу на поклон, хмурится Иван. Лицом ребенок на мать очень похож. И словно укор за что-то читает Иван в глазах бойкого, живого мальчика, в этих больших, ясных, невинных глазах, взятых у Анастасии.
Тяжела голова от вечерней пирушки, душа полна кровавыми или соблазнительными картинами, без которых дня не проходит теперь. А Ваня-царевич глядит на отца чистыми глазами своими и «челом бьет», спрашивает:
— Добр ли, здоров, осударь-батюшка? Хорошо ли почивал, родименький? Бог милости послал: вот вынул я просвирку за твое осударево здравие!
Махнет рукой, чтоб уводили скорее сыновей — Ваню, разговорчивого, и Федю, тяжелого, молчаливого, который напоминает отцу слабоумного брата Юрия, когда тот ребенком еще был.
И опять один Иван, опять от тоски темнеют глаза, стареет он лицом.
И всюду, всегда он один: на пирах, в Думе, на поле ратном, в Ливонии, которую решил вконец покорить.
В церкви и на площади людной — везде одиноким, затравленным себя он чувствует. Словно враг близко, за чьей-то спиной сторожит его, удар навести собирается. И чтобы выйти из этого состояния одиночества и тайного страха, Иван сам на дыбу вздымает людей, рубить, колоть, жечь велит и помогает своими руками палачам. Легче ему тогда, проходит личный страх, забывается одиночество.