Эжен Сю - Жан Кавалье
Ефраим рассказал Жану о переодетых Туанон и Табуро, которых все еще охраняли двое горцев у края зияющей ямы.
– И ты хочешь убить этих людей? – спросил Кавалье.
– Жертвенная кровь приятна Господу.
– Глас мщения иногда ужасен, – проговорил с отвращением Кавалье. – И большей частью, вспомни брат, это никому не нужная жестокость.
– Он осмеливается говорить о милосердии в ту минуту, когда еще не остыла кровь наших братьев! – воскликнул Ефраим громовым голосом, указывая на Кавалье. – А отец его в оковах, и труп его матери выставили на плетне...
Глухой ропот одобрения сопровождал речь эгоальского лесничего. Молодой партизан опустил глаза. Ефраим разбередил в нем страшную боль, от которой порой отвлекала его деятельность последних дней. Воспоминание же о страшном насилии, которым запятнал себя маркиз, еще более разожгло ярость севенца. Он думал с ужасом о том, что теперь Изабелла стала для него лишь предметом мучительной жалости, Изабелла, так свято им любимая прежде! Он с ужасом думал о том, что все будущее его любви, полной спокойствия и доверия, было для него потеряно навеки.
При мысли об этом Кавалье чувствовал, что выходит из себя от гнева. Протянув руку Ефраиму, он сказал ему:
– Ты прав! Ручьями текла кровь наших братьев до сих пор. Пусть же наступит искупление!
– Раньше, чем наточить жертвенный топор, – сказал Ефраим, – обратимся за советом к Святому Духу. Пусть говорит ребенок-пророк.
Он указал на Ишабода, дремавшего у подножия скалы.
– Пусть он говорит, – сказал Кавалье. – Но поторопитесь: солнце поднимается все выше!
– Пусть сначала приведут сюда моавитянина, а потом моавитянку! – обратился Кавалье к Эспри-Сегье.
Два горца отправились за Туанон и Табуро.
ПРОРОЧЕСТВА
Благодаря чему-то, вроде гласной исповеди Изабеллы перед своим женихом, Туанон проникла в смысл таинственных слов, вырвавшихся у Изабеллы во время сна в Алэ: «маркиз де Флорак – негодяй!» Смешанное чувство ревности и ненависти к этой молодой девушке охватило Психею. Она была крайне раздражена тем пренебрежением, с каким Изабелла говорила о маркизе: она скорее простила бы ее любовь к Танкреду. Табуро был ни жив, ни мертв. Внутренне проклиная свою роковую угодливость малейшим затеям Психеи, этот превосходный человек не только не подумал упрекать ее, а, напротив, старался успокоить ее. Но она не могла простить себе того, что завлекла Клода в такое несчастное приключение.
– Успокойтесь! – утешал ее добряк. – Лишь бы мне выпутаться из такой беды. Благодаря вам у меня даже явится возможность порассказать кое-что об этих опасных минутах своим собутыльникам на улице Сент-Авуэ. Но если я не выпутаюсь, – Табуро вздохнул, – это было бы крайне обидно: ведь мне всего тридцать лет, и у меня сто тысяч золотых доходу... Ну так если не выпутаюсь, клянусь вам, на меня нападет такой страх, что мне будет не до обвинений кого-либо в своей злосчастной судьбе. В конце концов, делать нечего: нужно покориться! Ведь, увы, вся жизнь, в сущности, маленькое путешествие – и только.
Не успел Табуро докончить свои философско-печальные рассуждения, как два горца явились за ним, чтобы отвести его к Ефраиму. А пока Клод изливал свою душу, Психея, движимая бессознательным чувством кокетства, привела в порядок свою одежду, несколько пострадавшую от дорожных неудобств. Она пригладила и завила на своих хорошеньких пальчиках пышные волосы, разгладила темную юбку, крепче затянула черные шнурки красного лифчика и стерла пыль с ботинок из испанской кожи, которые дополняли ее наряд и пришлись почти впору ее очаровательной ножке, так как принадлежали двенадцатилетнему ребенку. Клод, следовавший, дрожа всем телом, за горцами, бросил на нее взгляд, полный отчаяния, и сказал:
– Прощайте, тигрица, прощайте, Туанон! Бедный Клод не мог похвастать ни красотой, ни благородством происхождения, ни мужеством, но что верно, то верно: он крепко любил вас!
Вслед за тем, Табуро очутился перед Ефраимом и Кавалье. Они стояли вместе с Ишабодом, в кругу многочисленных мятежников. Горцы и жители долины, среди которых распространилась весть об убийстве Фрюжейра, с диким нетерпением ожидали приговора над католиками. Почти все камизары понесли жестокие потери, вследствие неумолимо суровых указов, кто в своей семье, кто в кругу своих друзей: они смотрели на казнь Табуро, как на справедливое и страшное возмездие католикам. Бледный, с блуждающим взором, весь подавленный страхом, Клод с трудом держался на ногах. Дрожа всеми членами, он опирался на своих двух сторожей. Все эти признаки сильнейшего страха не располагали в его пользу людей, полных дикой неустрашимости. Ефраим бросил на него пренебрежительный взгляд и громко проговорил:
– Этот моавитянин осмелился осквернить сан служителя Господа. Он сознается в том, что он католик. Он сознается, что направлялся в аббатство Зеленогорского Моста. А из этого-то вертепа погибели Пуль вырвался вчера, как бешеный волк, чтобы зарезать двух бедных старцев. Кровь за кровь! Настал день гнева Господня! Довольно тебе, Израиль, отвечать, воплями на удары!
– Да, да, смерть филистимлянину! – кричали камизары, потрясая оружием. – Его кровь искупит смерть Фрюжейра и его жены.
– Пусть ратники Господни бросят его голову папистам, в залог смертельной борьбы между детьми Господа и сыновьями Ваала! – сказал Эспри-Сегье, правая рука Ефраима.
– Наши братья уже вынесли ему приговор, – продолжал лесничий громким голосом. – Но человеку свойственно заблуждаться, а Дух Божий непогрешим. «Из среды детей твоих я воздвигну пророков», предсказал Господь, и, к счастью Израиля, Он исполнил Свое обещание: Он воздвиг пророков из детей – прибавил лесничий, указывая на Ишабода.
Вся эта ужасная сцена сильно подействовала на больную душу Ишабода. Возбуждая его расстроенное воображение, она вызвала в нем все отличительные признаки ясновидения, которому он был подвержен, как и прочие жертвы дю Серра. Мальчик чувствовал уже приближение исступления, которое должно было закончиться припадком падучей. Две или три тысячи человек, твердо уверенные в божественном происхождении его откровений, почтительно, отчасти боязливо смотрели на него. Он сам был убежден, что его видения, внутренние голоса и воспоминания библейских текстов, которыми наполнили его помутившийся ум, были выражением Божьей воли. Ишабод стоял, закинув голову, закрыв глаза, простирая руки к небу. Его грудь порывисто опускалась и приподнималась. Зеленоватая бледность покрыла лицо. Капли холодного пота катились по лбу. Время от времени его веки судорожно раскрывались, показывая потухший, безжизненный зрачок. Севенцы с благоговейным страхом наблюдали эти явления, казавшиеся им сверхъестественными. Все обнажили головы и преклонили колена. Табуро, которому не хватало сил долее держаться на ногах, повиновался бессознательному подражанию: он опустился на колена, крепко стиснув руки. Уверенный, что близок его последний час, он обратился к Богу с одной из тех молитв без слов, которые скорее походят на отчаянный вопль чувства самосохранения, чем на вдохновенное проявление религиозности.
– Дух снисходит! Вот дух, вот он! – проговорил наконец мальчик.
Казалось, он к чему-то прислушивался с минуту и, словно повторяя слова, которые звучали в нем, он продолжал прерывающимся, резким и сиплым голосом:
– Дитя мое, говорю тебе: день Предвечного наступил. Отныне Предвечный обрушит на преступный народ свой страшный гнев. Он искоренит идолопоклонство. Он растерзает грешников, как лев, ринувшийся на добычу... Дитя мое, созови птиц небесных, дабы они пожрали кровавую жертву, что предназначается Мне! Да пожрут они плоть моавитянина, как пожрали плоть моих детей, моих избранников. Орлы и коршуны да понесут в свои гнезда кровавые куски в пищу своим птенцам! Дитя мое, говорю тебе: моавитянин должен умереть для того, чтобы хищные птички получили свой корм. Вавилон! Вавилон! Уничтожьте Вавилон! И да не спасется ни один, дитя мое, ни один! Вихрь моего гнева вспыхнул пожаром на всех четырех концах света. Так да исполнится моя воля, дитя мое, я говорю, я говорю!
При последних словах дыхание Ишабода становилось все более прерывистым. На губах его появилась белая пена, члены его подернулись судорогой, голос пресекся, лоб стал багрово-красным, горло чрезмерно вздулось. Вдруг мальчик упал навзничь и замер в сильнейшем припадке падучей. Севенцы, взволнованные, устрашенные всем виденным, полагая, что глас Божий требует крови, воскликнули в диком исступлении:
– Смерть язычнику!
– Глас Божий обрекает его на смерть, как и суд людской, – сказал Эспри-Сегье.
– Ты слышал? Дух Божий готов принять тебя в жертву, она ему приятна, – обратился Ефраим к Табуро. – Молись, молись! Не успеет солнце подняться до вершины этой скалы, как твоя душа предстанет перед своим Судьей.