Александр Немировский - Пифагор
— Ещё бы!
— Это Типайон — «страх женщин».
— И почему ты так странно его назвал?
— Сразу за Типайоном брод через Алфей. С холма, как рассказывают, сбрасывают женщин, осмеливающихся нарушить запрет и посетить олимпийский агон[46]. Я не слышал, чтобы в наши дни кого-либо сбросили. Но женщин даже здесь не увидишь. Такова сила страха. Кто же по ним соскучится, может отправиться в Самос.
— Самос?
— Ну да, Самос, или Самикон, как его часто называют, чтобы не путать с твоим островом. Он отсюда стадиях в шестидесяти к югу. На языке местных жителей, потомков пеласгов, Самос — вершина, точнее — «самая высокая».
— Ну и ну! — воскликнул Пифагор. — Кто бы мог подумать: для того чтобы это узнать, мне надо было обогнуть Сикелию и юг Тиррении, пройти весь Пелопоннес!
— Вот мы и дома, — сказал Эвпалин, показывая на шалаш в форме пирамиды, возвышавшийся над беспорядочно разбросанными навесами.
— Узнаю дело твоих рук, — проговорил Пифагор.
В шалаше послышалось движение. Наружу выбрался светлолицый юноша с повязкой, собравшей на затылке длинные волосы.
— Это его работа, — пояснил Эвпалин. — Познакомься с моим помощником.
— Мандрокл, — представился юноша.
— Давайте заползём в шалаш, — перебил Эвпалин. — Там ты расскажешь о своих странствиях.
Великий день
И вот наступил день, ожидаемый с нетерпением всеми эллинами на трёх материках и на бесчисленных островах целых четыре года. И как всегда, в свете Гелиоса вспыхнули черепичные кровли храмов, вознесённые над густой зеленью рощ. Покрытые пожелтевшей травой насыпи вокруг стадиона заполнились возбуждёнными зрителями. Тысячи глаз устремились к колоннаде, откуда вот-вот должны появиться судьи в алых одеяниях и обнажённые атлеты, прошедшие тренировку и допущенные к состязаниям. Ещё на заре они толпились перед дымящейся жертвой и пели старинные песнопения, составленные четверть тысячелетия назад.
Показалась процессия. Насыпи взметнулись в едином порыве, образовав ликующий прямоугольник голов и вскинутых рук, и тотчас же разнёсся тысячеголосый, словно бы вырвавшийся из одной огромной груди крик. Если воспетые Гомером боги наблюдали за схваткой у стен Трои, где сражалось несколько сотен бойцов, то теперь, наверняка с высоты отдалённого Олимпа, они устремили взоры сюда, где чествуют всеми силами мышц и духа их отца и владыку Зевса. Но конечно же им оттуда не узреть того, что могут видеть смертные, и, наверное, не понять, почему одно из произнесённых глашатаем имён вызвало такое ликование.
— Милон! Милон! — гремело по стадиону.
Он герой не какого-либо одного города, но всей разбросанной по материкам и островам Эллады. Ведь все знают, что этот кротонец, которому нет и сорока лет, одержал свою первую победу в беге на Пифийских играх ещё мальчиком, а затем трижды в Олимпии был удостоен венка из священной оливы как победитель в борьбе и за те же шестнадцать лет каждый раз побеждал на Истмийских, Пифийских и Немейских играх. Да, он Геракл этого тревожного века! Никому в ойкумене не столкнуть его с намазанного маслом диска, не разжать его огромный кулак, сжимающий железными пальцами гранат, плод Афродиты.
Удержав дыхание и дав жилам на висках налиться кровью, он силой напряжения разрывает обвязанную вокруг головы верёвку.
Но куда обращён взор самого сильного из людей? Кого он там высматривает среди зрителей? Вот лицо Милона озаряется радостной улыбкой. Он отыскал. Он отделяется от других и взбегает по склону, и все уступают ему дорогу. И вот он почтительно останавливается перед человеком его лет в войлочном петасе на голове и пёстром одеянии. И те, кто рядом, слышат:
— Пифагор! Акрополь знаний уже защищён стенами. Начали строить аудитории[47]. Если дело так пойдёт, работы завершатся к будущему лету. В строительстве помогают многие кротонцы. И вскоре лесной уголок, не рождавший ничего, кроме терновника, принесёт невиданные плоды знаний, которые будут вкушать не только кротонцы, но и вся старая и вся молодая Эллада. А теперь позволь, я провожу тебя на место, которого ты достоин.
И вот они оба идут к местам для почётных зрителей, и известный лишь немногим босоногий муж усаживается рядом с членами совета Элеи, жрецами, почётными чужестранцами. И все эти люди встают, приветствуя незнакомца, которого привёл сам Милон, ещё не зная имени этого человека и не догадываясь, что самый сильный атлет на земле — его ученик.
— Куда ты меня привёл? — спросил Пифагор шёпотом. — Это же, судя по одеяниям моих соседей, скамья для жрецов!
— Были и мудрецы, — отозвался Милон. — Во время первой из моих Олимпиад здесь сидел один из семи — Хилон, эфор Спарты. Здесь же он и умер.
— Умер?
Милон широко улыбнулся:
— Тебе это не грозит — ведь в забеге участвовал его сын и пришёл первым. Смерть от радости. А теперь я тебя ненадолго покину.
— Твоё выступление?
— Нет, жеребьёвка.
Поле на несколько мгновений опустело. Его заполнили люди с граблями. Надо было выровнять песок и очистить его от посторонних предметов, которые могли бы помешать агону. Затем появился верховный жрец в сопровождении служителей, гнавших белых овец.
Наблюдая за тем, как жрец и его свита движутся к алтарю Зевса у восточного входа, Пифагор оживлял в памяти связанные с этим пространством предания: «Фригийский правитель Тантал, удостоенный участия в пиршествах богов, угостил олимпийцев мясом собственного сына Пелопса. Не заменяет ли жертва белых овец жертвоприношение, подобное тому, о каком сообщают священные книги иудеев? И не пришёл ли сюда этот обычай с Востока, как явился и основавший игры герой с плечом из слоновой кости?»
— Вот и я! — послышался голос Милона.
Пифагор подвинулся и ощутил железную мощь тела атлета.
— Неудача! — воскликнул Милон. — Жребий соединил меня со слабым противником. Он может отказаться от схватки, и тогда победа достанется мне без боя и дорогу, ведущую к храму Зевса, украсит моя статуя.
— При чём тут статуя? — удивился Пифагор.
— Таковы правила. Трус уплачивает штраф. На штрафные деньги ставят статую олимпионику. У храма Зевса их целая фаланга.
Пифагор обратил взгляд к храму. Ведущая к нему дорога была с обеих сторон окаймлена статуями.
Неужели было столько трусов?
— Штраф берут и за попытку подкупа. Но вот, я вижу, выходят трубач и глашатай. Мы дождались бега, который голова всему. Бег коней, в котором Пелоп победил Эномая.
— С помощью обмана, — перебил Пифагор. — А штрафных денег с него не взяли. И более того — назвали полуостров его именем.
Тем временем трубач и глашатай вышли на середину поля. Зазвучала труба, возвещая начало забега, и раздался зычный голос:
— Пусть выходят бегуны!
Их четверо, обнажённых, совершенных в юной красоте. Пока они подходят к белому порогу с протянутыми вперёд руками, упираются ступнями в ямки, глашатай выкрикивает имена состязающихся, называя их родину — Афины, Сиракузы, Спарта, Хиос.
Вперёд сразу же вырываются спартанец и афинянин. Они мчатся, едва касаясь земли. Хиосец бежит третьим. Но вот он обгоняет афинянина и обходит спартанца. Он первый. Судья поднимает его руку и вручает победную ленту, жрец передаёт факел, и под торжествующий рёв загораются уже лежащие на алтаре жертвы.
— Мой выход вечером, — внезапно проговорил Милон. — Но мне бы не хотелось, чтобы ты стал свидетелем постыдного зрелища. Лучше походи по Олимпии.
Пифагор решил начать с посещения олимпийского храма Геры, не уступавшего по древности самосскому, но не испытавшего его бедствий.
Конечно же такого нет нигде. Взгляд выхватил и отделил среди каменных колонн одну деревянную. Коснувшись кончиками пальцев гладкой поверхности, Пифагор ощутил её древнюю неиссякающую теплоту.
И снова в глазах его потемнело. Он увидел себя стоящим у мачты корабля и вглядывающимся в невысокий берег. «Пеласгия!» — услышал он слова кормчего и вслед за ними плеск коснувшихся волн якорей.
— Да хранит тебя Посейдон! — проговорил Эвфорб, подходя к борту. — Можешь отчаливать.
— Нет, я тебя дождусь.
— Откуда у тебя такая уверенность ? — отозвался Эвфорб.
Ноги коснулись дна. И вот он бредёт по пояс в воде, повторяя одно и то же: «Парфенона... Парфенона».
И снова мелькнул свет. Эвфорб ощутил себя Пифагором. Оторвавшись от деревянной колонны, он вступил в пронаос, и взору открылась каменная фигура богини на троне. Вскинутые дуги бровей, взгляд, источающий спокойствие. «Конечно же, — подумал Пифагор, — статуя моложе храма на много столетий».