Николай Алексеев-Кунгурцев - Заморский выходец
— Груня! Родная!.. Прости!.. И я все прощу… Грунюш- ка, ангел Божий, не помирай! — залепетал Илья, наклоняясь над ней.
— Бог простит, Ильюша, — слабо заговорила Груня. — Мне и лучше… помереть, чем… жить… Ох! Жжет в груди, жжет! Помираю, Илья. Прости… А только, сокол мой, в смертный час говорю: люб ты мне был один, и ни на кого тебя я не променяла б… Ни на золото боярское… ни на ласки его… Насильем меня взяли… Ох!
Она опять заметалась. Илья с ужасом видел, что Груня кончается.
— Господи, сжалься! — воскликнул он, ломая руки.
Между тем умирающая успокоилась. Она уже не металась, не стонала. Оца лежала неподвижно. Покрытое мертвенной бледностью лицо ее было ясно, и взгляд спокоен. Она смотрела на Илью.
— Не грусти, милый! Все там будем… — прошептала она.
Ее грудь поднималась неровно. Дыхание становилось все медленнее.
— Прости… милый… — едва слышно прошептала она.
Грудь высоко поднялась и опустилась, веки смежились.
Тело дрогнуло и вытянулось.
Груня была мертва.
Илья заплакал над нею, как ребенок.
Была уже ночь, когда Илья Лихой поднялся от ее трупа. Он постоял некоторое время в глубоком раздумье, потом поднял нож, погрозил им в сторону боярского дома, затем засунул нож за голенище и поплелся к воротам.
Поутру бледный как смерть Иван Дмитриевич вбежал в опочивальню Степана Степановича.
— Беда стряслась, боярин!
— Что такое?
— Аграфену мертвой нашли — грудь в двух местах просажена, и Илья Лихой пропал.
— Гм… Вот дело! Жаль девку, красивая была! Ну, что делать! Царство ей небесное! Свезите на погост. А Илью разыскивать пошли.
— И то уж послал.
Илью Лихого разыскивали долго, но не нашли. Он словно в воду канул.
XXV. «Счастье — это мгновение»
Когда в их дом принесли Марка Даниловича, истекающего кровью, избитого, израненного, Таня, наперекор запрещениям мачехи, сделалась самой внимательной сиделкой больного.
— Здесь нет боярина молодого, здесь есть только болящий, — отвечала она на приказания Василисы Фоминишны удалиться и настояла на своем. Мачеха ничего не могла поделать с ее упрямством.
Кречет-Буйтуров долго находился между жизнью и смертью, наконец крепкая натура осилила болезнь. Когда он пришел в себя, первое, что он увидел, было лицо Тани. Еще грезы мешались с действительностью; он еще не сознавал, где он, кто перед ним.
— Ангел! — прошептал он.
Это было первое слово, которое от него услышала Таня.
После, по мере того как Марк Данилович поправлялся, пошли долгие беседы. Он рассказывал ей о своей прошлой жизни, о своих планах и намерениях. Он говорил ей, как болит его сердце, когда он видит бедность крестьян, их угнетение, их невежество. Он говорил, что хочет всю жизнь положить на служение «меньшому брату».
И Таня понимала молодого боярина. Его слова выражали лишь то, что она сама думала.
Сродство их душ сказалось, и духовная связь крепла.
— Вот скоро мне и встать с постели можно, — сказал в этот майский день Марк Данилович Тане.
Она слегка вздохнула.
— Да… Еще дня три полежать, а там…
— А там и прощаться с усадьбой боярыни Василисы Фоминишны придется, — закончил зе нее молодой человек.
— Зачем? Погости еще!
— Уж и то гостил немало. Знаешь, я даже и не больно радуюсь поправкой.
— Что такое? — спросила боярышня, а щеки ее слегка зарумянились.
— Больше б проболел, дольше бы с тобой пробыл. Что за ангел ты, боярышня!
И он взял ее маленькую ручку и прижал к своим губам. Она наклонилась и поцеловала его в лоб.
Больше им ничего не требовалось; не нужны были ни клятвы, ни уверения: они ничего не прибавили бы к их сознанию, что они любят взаимно и любимы,
Поэтому Тане показалось странным, когда Марк Данилович после этого сказал:
— Я думаю не тянуть дело со сватовством за тебя. Чем скорее, тем лучше. Так ведь?
— Вестимо так, родной мой, — ответила боярышня. Марк сжимал в своей руке ее ручку, смотрел на ее милое, счастливое личико и думал, что он нашел то, чего искал, чего ему не хватало в жизни — верную и любимую подругу-помощницу. А Таня — Таня впервые познала, что зовут счастьем.
В дверь постучали.
— Можно? — спросил звучный голос боярыни Доброй. Мгновейье счастья пролетело. Что принесет следующее мгновенье?
Марк Данилович тяжело вздохнул.
— Входи, будь добра, — вымолвил он, выпуская руку боярышни.
XXVI. Злая любовь
Войдя в комнату и увидев падчерицу, Василиса Фоминишна нахмурилась.
— Танька, ты опять здесь! Пошла вон — боярин не так уж недужен, как прежде, не гоже тебе тут быть! — проговорила она.
Боярышня медленно удалилась.
— Напрасно ты гневаешься на нее, Василиса Фоминишна! Она, словно ангел небесный, исцеленье мне приносит.
— Уж ангел, нечего сказать! — презрительно промолвила боярыня. — Ну, что? Лучше ли тебе, соколик? — добавила она иным тоном.
— Слава Богу, куда лучше. Скоро и в путь можно.
— Торопиться нечего, погости у нас, коли с нами не скушно, — говорила Добрая, не сводя с лица Марка ласкового взгляда.
Странное чувство испытывал Марк Данилович всегда, когда находился в обществе Василисы Фоминишны. Чувство это было похоже на смутное предвидение какой-то опасности. Если при появлении Тани у него становилось светло на душе, то, наоборот, приход ее мачехи навевал на него что-то вроде тоски. Его сердце начинало тревожно биться; разговорчивый с Таней, он не находил слов для беседы с боярыней. Пробовал он было заговорить с ней, как с Таней, о своих планах и намереньях, она слушала его рассеянно и зевала. Зато чуть разговор касался любви, она оживлялась и бросала на молодого гостя такие взгляды, что Марк Данилович смущался.
— Скучно — не скучно, а не век же мне тут гостить.
— Дела разве есть спешные?
— Нет, да уж пора: слава Богу, благодаря тебе да боярышне я хворь одолел, раны зажили. Ты вот сказала: «Коли не скучно», а знаешь ли, что мне болеть веселее было, чем здоровым быть.
— Вот тебе на!
— Верно слово! Пока я здоров был, все я один-одине- шенек, а тут-то ты навестишь, то Татьяна Васильевна.
— А зачем живешь одиноким? Женился бы, — сказала боярыня, и странная нотка послышалась в ее голосе.
— И то думаю…
Лицо Василисы Фоминишны покрылось яркой краской.
— Доброе дело… За тебя всякая пойдет… хоть вдова, хоть девица.
— У меня уже на примете есть.
— Вот как!
Глаза боярыни Доброй так и сияли.
— Хочу сказать кое-что тебе, Василиса Фоминишна.
— Говори, говори, соколик!
— Да что-то не говорится.
— Что же так?
— Будто боязно.
— Боязно? Чего бояться? Верно сделается, как ты думаешь.
Это было сказано таким многозначительным тоном, что молодой окольничий удивленно взглянул на свою собеседницу.
«Неужели она догадалась, что люба мне Таня?» — подумал он.
— Бог знает!
— Сказывай, родной сказывай!
— Ты прости, боярыня, что делаю не так, как у русских спокон века заведено — ни сватов не засылаю, ни свах, ни про прикруту речь вести не буду…
— Так-то лучше еще, Марк Данилович… Говори, говори! — сказала боярыня, вся пылая.
Кречет-Буйтуров не смотрел на нее.
— Просить я тебя хочу… — тянул Марк.
— Ну, ну!
— Чтоб ты выдала за меня свою падчерицу, — быстро вымолвил он, собравшись с духом.
Ответом ему было молчание.
Он поднял глаза на боярыню и изумился, испугался той перемене, какая в ней произошла. Лицо ее было мертвенно- бледно, и черты искажены. Глаза выражали испуг и страдание.
— Что с тобой, Василиса Фоминишна? — воскликнул он, приподнимаясь.
— Ничего, пройдет, — ответила она глухо, прикладывая ладони к вискам.
Через несколько минут она встала и направилась к двери.
— Василиса Фоминишна! — остановил ее боярин.
— Что?
— Ответь же, выдашь али нет за меня падчерицу?
— Нет.
— Почему же? — растерянно пробормотал Марк Данилович.
Стоявшая уже у выхода боярыня медленно приблизилась к нему.
— Почему? Потому, что она — не пара тебе, — заговорила она, задыхаясь и низко наклонясь к лицу Марка, — потому, что ты — сокол и соколиху надо в подруги тебе; потому… потому что ты люб мне, соколик мой, и не уступлю я тебя ей, глупой девчонке. Вот почему, родной ты мой, милый сокол!
Она охватила руками шею Марка, покрыла лицо его поцелуями.
— С первого раза, как увидела я тебя, полюбился ты мне… Виновата ль я, что красавцем ты таким уродился, что не похож ты на других людей? Ах, родной, золотой! Пусть и я тебе полюблюсь хоть капельку. Полюби! Полюби!
В ее голосе слышалась мольба. Она продолжала осыпать боярина поцелуями.