Теодор Парницкий - Серебряные орлы
Он остолбенел. Так вот почему она кричала, почему имеет право требовать, чтобы ее доставили к императору для предъявления жалобы! Экгардт не знал толком, сдался ли уже Кресцен-ций или еще будет обороняться, по и в том и в другом случае неразумно нанести его жене обиду — а вдруг он поступит так, как остальные вожаки бунта: попросит пощады, получит прощение, — а оскорбление, нанесенное жене, только вновь его распалит; или, наоборот, император захочет как-нибудь особенно сурово наказать Кресценция? Вдруг захочет казнить его со всей семьей или только велит отрезать ему нос и язык и заставит смотреть на мучения жены и детей?
Так или иначе, исчезновение жены Кресценция было бы для Оттона неприятностью, а при такой толпе очевидцев не удастся скрыть, что Экгардт держал ее в своих руках; так что император в случае чего будет иметь претензию к маркграфу, претензию, которую неизвестно до каких размеров могут раздуть Дадо и проныра Гуго из Тусции, который с каждым днем все больше входит в расположение императора.
Да, император может, например, захотеть держать жену Кресценция в качестве заложницы. И вдруг Экгардта осенило: уж кому-кому, а ему-то самому прежде всего надо бы иметь эту женщину в качестве заложницы. Ведь если правда, что Кресценций заперся в башне Теодориха и дойдет до осады башни, кому ее захватывать, как не ему, Экгардту? А башня эта, похоже, покрепче, чем театр Марцелла! О камень ее стен действительно можно зубы поломать, поколебать славу непобедимого полководца! А если в твоих руках жена Кресценция, то все легче будет добиться сдачи этой твердыни. Пригрозит, например, что убьет эту женщину или отрежет ей уши и поставит без ушей к подножию башни, грозя, что если Кресценций не сдастся, то завтра и голову ей отрежет. Или отрубит ей голову и подсунет на копье к вершине башни, пригрозив, что если Кресценций и дальше будет сопротивляться, то подсунет и головы детей… А если окажется, что судьба жены волнует Кресценция не настолько, чтобы ради спасения ее сдать башню — будет уже никому не нужна, ни Оттону, ни кому другому, просто перестанут ею интересоваться, — вот тогда-то Экгардт расплатится с нею за спектакль, который она устроила ему в театре Марцелла.
Но тут его стало тревожить другое. Ведь чем дороже окажется заложница, тем внимательнее может Оттон прислушаться к ее жалобам на поведение воинов Экгардта. А вдруг и на поведение самого Экгардта? Он гневно воскликнул, что не осмелится оскорбить священных очей императора столь недостойным ее видом: нет, она не может предстать пред его величеством с растрепанными волосами, в одном башмаке, с непристойно голыми плечами. Пусть сначала отправится домой, а уж потом…
— Нет у меня больше дома! — воскликнула она. — Ты отведешь меня сейчас же, вот так, в чем я есть… Пусть император увидит эту босую ногу, с которой сорвали башмак жадные, бесстыдные руки императорских воинов… пусть увидит эти волосы, растрепанные шестью парами хищных рук, покусившихся на честь и стыдливость одной женщины… Вшестером на одну! Вшестером на одну! — кричала она гневно и издевательски, громко топая ногами… — А наготу плеч я прикрою, чтобы случайно не оскорбить детской чистоты императорского величества, — добавила она спокойно, задумчиво и серьезно.
Около двери лежал какой-то мужской кафтан с длинными рукавами. Наверное, содрали с убитого или раненого, а потом в толкотне потеряли. Она подняла его, отряхнула и надела на себя; на груди сверкнуло вышитое белыми нитями изображение колонны. Поправила волосы.
— Едем, — сказала она. — Я спрошу государя императора, правда ли, что его воинам можно безнаказанно надругаться над самыми знатными женщинами Вечного города.
— Если только речь идет об этом, то незачем ехать, — торопливо ответил Экгардт. — Император может ответить тебе моими устами: нет, нельзя… Этих шестерых постигнет суровая кара… очень суровая.
Он кивнул стоящему в дверях центуриону. И назвал имена трех солдат, которых он посылал узнать, что за крики доносятся из портика Октавии, и добавил:
— Прикажи выпороть их как следует за то, что не пришли на помощь знатной римлянке, которую я сам спас… Потом пусть укажут шестерых, что напали на эту знатную женщину… Тех повесишь… А если эти трое не захотят указать, то и их повесишь…
Феодора Стефания низко наклонила голову. Быстро, резко. Поцеловала Экгардту руку, ошеломив этим его, и поцелуй этот дышал искренней, горячей благодарностью.
От столь же искреннего и горячего волнения дрожал ее голос, когда она с полными слез глазами сказала, как горячо будет благодарить его императорское величество за умелый выбор таких справедливых, таких добродетельных полководцев, столь ревностно отстаивающих женскую честь и скромность.
Рассказывая Тимофею историю спасения Феодоры Стефании, Экгардт был уже порядком пьян. «Иначе, — передавал Тимофей Аарону, — не признался бы, что у самого было желание обойтись с нею как с добычей, иначе не проговорился бы, что без заложников может и не взять башню Теодориха. Ведь на столе перед Эккехардом стоял лес кувшинов и бутылей. Седые волосы всклокочены, лицо красное, глаза маленькие, влажные, грудь распахнута».
Тимофея Экгардт сначала встретил неприветливо. Какое-то время разглядывал его молча, посвистывая под длинным, тонким, все пуще краснеющим носом. Потом повернул голову к сотрапезникам и сказал что-то кратко, по выразительно по-саксонски — что-то, из чего Тимофей понял только одно слово «римлянин» и что у всех пирующих вызвало бурю восторга, хотя Экгардт произнес это чрезвычайно серьезным тоном.
Тимофей почувствовал, что бледнеет, и тут же ушел бы, если бы ему не было так важно получить сведения о Феодоре Стефании. Да и спустя минуту маркграф уже смотрел на него совсем иначе.
— Гляньте, да ведь это же любимец папы! — воскликнул он радостно. — Садись с нами. Что там в церкви святой Сабины? Вымолил Нил голову Филагата? Не может этого быть: у папы твердая рука, это у него от прадеда, Оттона Первого. Великого.
Тимофей присел. Обвел взглядом пирующих. Те сидели тесным венцом вокруг продолговатого, заставленного едой и чашами стола.
— Выпей с нами, благородный юноша, — сказал Экгардт торжественно, подвигая Тимофею кувшин и чашу, но, когда наливал, глаза у него смеялись. — Пей, не жалей, нам не жалко. — И потрепал Тимофея по плечу, хитро подмигнув. — Чудные вы, римляне, и смешные. Могли бы по колено бродить в этом дивном напитке, а жалеете для себя. Я уж пригляделся, как вы пьете: маленький глоточек вечером, да в полдень полглоточка. Да и эти полглотка готовы оторвать от себя, чтобы германским гостям побольше продать. Побольше да подороже. Пей, пей, такого хорошего, наверное, еще не пил, может быть, и за столом у святейшего папы такое не пьют. Прелесть что за вино. Лучшее, какое у вас есть.
Тимофей выпил. Несмотря на всю обиду и неприязнь к дяде Иоанну Феофнлакту, не мог сейчас не думать о нем без одобрения. Просто восхитился: нет, ну какой ловкач его дядюшка! Глава сената продает императорским военачальникам поддельные вина! Какая бурда!
Он попросил долить. Сам подлил Экгардту. Выпил за здоровье его сыновей и дочерей. И за все германские войска, которые, столь доблестно сражаясь, вернули Рим его святейшеству. Спросил Экгардта, как вельможного мужа, одного из приближенных императора, что он полагает о деле Иоанна Филагата. Маркграф закачался на стуле и сказал, что он этим делом себе голову не забивает. На то есть государь император и святейший папа. Прикажет ему император отрубить Филагату голову — отрубит. Прикажет отвезти в клетке на родину Филагата, в город Россано, — отвезет. Пусть даже в городе том стоят греческие войска. И пусть только попробуют греческие воины и все россанцы, сколько их там есть, отбить у него осужденного, извлечь его из клетки! Не отобьют, не извлекут, хоть днем, хоть ночью, хоть на базарной площади, хоть в церкви! Не отдаст! Когда он, не переставая ни на миг качаться на стуле, выбрасывал из себя эти короткие, резкие, простые слова, вовсе не казалось, что он пьян.
Тимофей как бы от нечего делать обронил, что ему показалось, будто в церкви у йог императора сидела женщина. И даже показалось, будто он ее знает, неужели это на самом деле жепа Кресценция Феодора Стефания? Экгардт живо поддакнул. Тимофей ее знает? Ну конечно, он же должен знать всех знатных римлян и их жен — пусть он что-нибудь о ней расскажет.
И он рассказал кое-что. А в какой-то момент нагнулся к уху Экгардта и весьма доверительным шепотом, в котором слышалась тревога и святое возмущение, поделился с ним тайной услышанных в церкви слов Феодоры Стефании: «Я спать хочу». Экгардт громко засмеялся, вновь отпил вина и многозначительно кашлянул. В свою очередь он нагнулся к уху Тимофея и столь же доверительпо шепнул, что он вовсе не удивляется тому, что Тимофей такие слова услышал. Государь император держит в кулаке земной мир, а Феодора Стефания — государя императора. И пусть любимец папы не сокрушается, но это не так уж плохо: когда надо будет, он открутит ей башку, но сейчас она истинное благословение господне для императорского величества. И подумать только, что он, Экгардт, привел ее к государю императору. Он думал, что привел добычу, заложницу, а вот что вышло! Подробно рассказал, как нашел ее, как отвез на Авентин. Когда вышли из лодки и стали подниматься в гору, ей неудобно было в одном башмаке — она скинула его и босиком предстала пред ликом императора. Правда, всего лишь пальцы выступали из-под зеленого платья, да изредка пятка сверкала — Тимофей, пожалуй, не поверит, поскольку сам этого не видел, какими глазами смотрел император на ее босые ноги! И не удивительно, если не поверит, потому как и впрямь невероятно. Но он, Экгардт, человек старый, опытный, сразу заметил. И смотреть-то на эти пальцы неприятно — такие скрученные, сразу видно, что с детства носила тесные, остроносые башмаки… А император, глядя на них, даже побледнел, а потом все лицо огнем взялось и глаза затуманились. Такой вот малюсенький кусочек наготы, а его уже проняло! Верно, от матери унаследовал — все греки, говорят, как сухое дерево от искорки, от любого кусочка голизны непомерной похотью воспламеняются… А уж Феофано-то было от чего воспламениться: красивое тело было у Оттона Рыжего — сколько раз Экгардт с ним купался и в Эльбе, и в Шпрее, и в Заале… А уж Оттон Третий, пожалуй, самый загорающийся из всех греков, сколько их есть… И на волосы ее рыжие растрепанные как он смотрел — если бы Тимофей видел, как он смотрел!.. Ну и хорошо, что оставил при себе. Поостынет с нею, поправится. Очень уж долго он в одиночестве находился — наверное, образами женских тел себя распалял, а в его возрасте этого нельзя делать… Говорят еще, что монахом, пустынником желает стать… Ничего, Феодора Стефания постарается, все мысли об отшельничестве прогонит… Странный человек наш император, очень странный… Женить бы его, да что поделаешь, кроме греческих базилисс нет для него достойной супруги… Ведь ездили в Константинополь Бернвард, вюрцбургский епископ, и этот самый несчастный Иоанн Филагат, просили базилевсов отдать сестру за нашего государя — отказали… Подумать только, Рыжему дали, а этому — наполовину их же крови — отказали… Мы им этот отказ еще припомним… Увидишь, как припомним… хорошо расплатимся… А пока это счастье, что Феодора Стефания есть… Ни одиночество нашему государю докучать не будет, да о монастырях и пустынях думать перестанет…