Вячеслав Шишков - Угрюм-река
— Илья! Домой! На, отнеси зайцев.
— Сегодня ведь, Прохор Петрович, по календарному табелю праздник.
— Поговори! — губы его прыгали. Нет, он отвадит этого лопоухого мозгляка от Анфисы.
Как-то вечером он был дома один, с жадностью перечитывал Жюль Верна.
— Здорово, светик!
Он поднял голову. Пред ним, в черном шушуне — Клюка, голова трясется, мышиные глазки-буравчики сверлят, рот — сухая береста. Он продолжал читать. Она села рядом и стала гладить его по спине, по голове, поскрипывая смехом, как скрипучей дверью, и покряхтывая:
— Ох, и люб ты ей!
Прохор глядел в книгу, но уши его навострились, и полет по Жюль Верну на луну сразу оборвался.
— Брал бы. Она не перестарок, двадцать второй годок идет.
Щеки Прохора покраснели, и онемевшие строки исчезли вдруг.
— А какая бы парочка была!.. По крайности — отца отвадишь, мать спасешь. — Голова ее тряслась, на глазах навернулись слезы, пахло от нее тленом, могильной землей, но слова ее шпарили, как кипяток.
— А у тебя, бабка, есть зубы? — спросил Прохор.
— Нету, светик, нету.
— Жаль… А то бы я тебе выбил их. Уходи!
— Дурак ты, светик, — сказала Клюка, схватилась за перешибленную годами спину и, заохав, поднялась. — Осо-сок ты поросячий, вот ты кто. Этакую кралю упускать!
Сколь времени живу, такую королеву впервой вижу. Вся думка ее к тебе лежит… Эх ты, дурак паршивый!.. Хоть бы матку-то пожалел. Зачахла ведь. — И скрипучей дугой к двери, подпираясь батогом.
— Бабка, слушай, — вернул ее Прохор и сунул ей в руку рубль. — Скажи, бабка, только не болтай никому, слышишь? Она любит отца?
— Отца?! — вскричала бабка. — Христос воскресь… Помахивает им… Больно нужно…
— Врешь… Слушай, бабка! А Илюха, приказчик наш, часто ходит к ней? Слушай, бабка…
— Да ты чего дрожишь-то весь? Тебя любит, вот кого, тебя! А мало ли к ней ходют…
Знамо дело, мухи к меду льнут. Вот поп как-то пришел, сожрал горшок сметаны — да и вон. Помахивает она.
— Врешь! Она отцова любовница… Она…
— Тьфу! Будет она со старым мужиком валандаться. Говорят тебе, — ты один… Эх, младен! Ты ее в баньке посмотри — растаешь… Сватай знай. Не спокаешься… А то городскую возьмешь с мошной толстой, загубишь красу свою, младен. Может, на морду-то ее и смотреть-то вредно…
— Скажи ей… Впрочем, ничего не говори… Иди… Ну, иди, иди. Убью я ее, так и скажи… Убью!
Он долго не мог успокоиться. Жюль Верн полетел под стол. Взял геометрию и бессмысленно читал, переворачивал страницы с треском. Ведьма — эта Анфиса. Она раздевается пред ним среди цветов: «Здравствуйте, Прохор Петрович!» Она, не торопясь, входит в речку. Нет, это Таня… Милая Таня, где ты, нахальная, смешная Таня? Квадрат гипотенузы равен… К черту гипотенузу! Зачем ему гипотенузы? Ему надо деньги и работу.
И пляшет пред ним менуэт темнокудрая Ниночка, и в руках ее, над головой, гипотенуза, держит за кончики гипотенузу и плавно так, плавно поводит ею, улыбаясь: тир-ли, тар-ли, тир-ли-ля… «Ниночка!» Он валится на диван и закрывает глаза. Он целует и раздевает Ниночку. Она смеется, сопротивляется. Он умоляет: разреши. Он никогда не видал, во что одеты барышни. Кружева, взбитый как сливки тюль, бантики.
Кровь приливает к голове, во рту сухо, ладони рук влажнеют.
— Вот «Ниву» привезли папаше с почты, из села, а тебе — письмо. Ты здоров ли? Красный какой… — сказала Варвара. — Ужо, дай картинки поглядеть нам с Ибрагимом-то.
«Миленький Прохор Петрович, ну не сердитесь, я буду звать вас Прохором, — писала Нина. — Это третье мое письмо, а вы не отвечаете. Грех вам. Уже не прельстила ли вас та вдова, как ее, Анфиса, кажется?.. Ну что ж, с глаз долой — из сердца вон. Видно, все мужчины таковы. А я стала очень умная, мы образовали литературный кружок, кой-чему учимся, пишем рефераты, руководит учитель словесности Долгов; такой, право, душка. Читаете ли вы что-нибудь? Надо читать, учиться. Иначе — дороги наши пойдут врозь… Когда же мы свидимся? Приезжайте, будет вам сидеть в глуши».
И еще многое писала Нина торопливо, неразборчиво, на целых шести страницах.
— Да, — сказал Прохор, — надо учиться. — Не дочитав письма, зашагал по комнате. Вообще отнесся как-то холодно к письму: образ Нины заслонялся неведомо чем, уплывал в туман, и чернильнке строки не оживали.
— Да, надо учиться.
На ходу он оглядел себя в трюмо: красив, высок, широкоплеч. Пощипывал черные усики. Дочитал письмо, и в конце: «Доброжелательница ваша и л…… вас Нина».
Глаза Анфисы следили за ним неотступно, улыбчиво манили. Ведьма!.. Но последние чернильные строки загорелись, он снова перечитал письмо, внимательно и с теплым чувством. Конечно, Нина будет его женой. Надо к этому достойно приготовить себя.
Он пошел к ссыльному Шапошникову. Он нес в себе образ Нины, свою неясную мечту. Он глядел в землю, думал.
— Ах, сокол идет и головушку клонит.
— Анфиса! — крикнул Прохор и не сразу понял, что с ним случилось. Красавица стояла перед ним с запрокинутой головой, в распахнутом душегрее. Сложив руки на груди, она обнимала его пламенным взглядом, она тянулась к нему вся:
— Сокол мой!..
Прохор быстро свернул в сторону и пошел дальше, сжимая кулаки.
— Как вы смеете подсылать ко мне старух? — крикнул он. И сквозь зубы:
— Шлюха!
А как хотелось обернуться, посмотреть: она, должно быть, пристально глядела ему в спину. Нет, дальше, прочь! Раздражение кипело в нем. Навстречу — Марья Кирилловна.
— Мамочка, милая!..
— Что ты с ней говорил?
— Я ее назвал шлюхой… Ты домой?
— Домой. У попадьи была. Ты, Прошенька, подальше от нее… Нехорошая эта женщина Анфиса. Крученая она.
— Мамочка, что вы? Милая моя!.. — он обнял ее, поцеловал и посмотрел ей вслед. Прохору очень жалко стало мать. Он подходил к крайней избушке, где жил Шапошников.
Марья Кирилловна повстречала меж тем Анфису, хотела свернуть — не вышло:
— Не трогайте моего мальчика, Анфиса Петровна… Неужели на вас креста нет?
— С чего это вы взяли?.. Господи!.. Язык-то без костей у вас.
Женщины прошли друг мимо друга, как порох и огонь.
Шапошников бородат, броваст, лыс, но волосы длинные, а говорит тенористо, заикаясь. И когда говорит, в трудных местах крепко щурится, словно стараясь выжать слова из глаз.
— Я слышал, вы кончили университет?
— Да, кончил… По юридическому. Садитесь. Чем могу служить?
Прохор знал, что Шапошников революционер, покушался убить генерала, кажется губернатора, отбыл в Акатуе каторгу, теперь на поселении.
— Я хотел бы учиться, а здесь… Вы знаете, например, немецкий язык?
— Нет, — сказал Шапошников и надел пенсне. — Или, верней, знаю, но очень плохо.
— Он сел и закинул ногу на ногу. Сапоги его дырявы и грязны, штаны рваные, руки грубые, под ногтями черно, — совсем мужик.
Прохор огляделся. Подслеповатое оконце скупо пускало свет; на полках чучела тин и зверюшек; в углу — волк рвет зайца. На столе распластанная белка, ланцеты, пакля, проволока. Пахло лаком и травами.
— Чучело набиваете?
— Препарирую.
— Значит, вы меня будете учить всему, что знаете, — говорил Прохор; он старался глядеть в сторону, в голосе звучала напускная заносчивость. — Я буду хорошо платить, не беспокойтесь. Я вообще хочу… Я должен быть человеком.
— Это родители вас заставляют? — спросил Шапошников, выставив бороду вперед.
— Сам. Сам хочу.
— Похвально! Конечно, вашему папаше не до вас.
— С чего начнем? — оборвал его Прохор.
— Давайте займемся историей, географией. Кстати, у меня есть Ключевский и Реклю. После пасхи, что ли? Прохор поискал басовые солидные нотки и сказал:
— Нет… Если вы свободны, то сейчас. Шапошников снял пенсне, сощурился и, посмотрев на Прохора, подумал: «Типус!»
10
Поздний вечер. Марья Кирилловна улеглась спать. В комнате Ильи Сохатых весело. Ибрагим лежит на кровати, закинув руки за голову, и что-то врет про баб. Илья Сохатых, то и дело отбрасывая назад рыжие кудряшки, хихикает, мусолит карандаш и записывает в альбом:
— Как, как, как?
— Пыши, — говорит Ибрагим и несет соромщину. Карандаш работает вовсю. Илюха давится, перхает и хохочет. Он не желает остаться в долгу. Заглядывает в альбом, фыркнет, утирает слюнявый рот и начинает:
— А вот, к примеру, как кухарка барина узнала… Очень интересно. Жила-была кухарка, икряная такая, жирная, вроде тебя, Варварушка…
— Ха-ха-ха-ха-ха-ха!
— Ну, значит, завязали ей глаза и ну целовать по очереди: два дворника, кучер, лакей да три солдата, а она узнавать должна, кто целует.
Ибрагим пускает смех через усы и зубы: шипит, присвистывает, цокает, ляская зубами. У кухарки хохот нутряной: обхватит живот, зайдется вся и молча взад-вперед качается, сама кровяная, мясистая, вот-вот лопнет изнутри, а тут как порснет, как взвизгнет, аж в ушах гулы, и опять зашлась вся, закачалась — сдохнет.