Павел Загребельный - Роксолана. Страсти в гареме
А как же султанша, праведная или нет? И для кого и перед кем?
Круг
Когда стояла над мертвым сыном, почувствовала, что под ногами у нее разверзается бездна, которая легла зиянием между ее прежней жизнью и днем завтрашним. И не запрудить, не заполнить, не одолеть этой пропасти, ибо ею стала вся ее жизнь.
Когда босую ввел ее когда-то черный кизляр-ага в султанскую ложницу, а потом металась она на зеленых султанских простынях, была бездна плоти глубже морской. Теперь, у сорокалетней, на вершине могущества и отчаяния, разверзлась перед ней бездна духа глубже всех преисподних, обещанных в угрозах истерзанным людям, и протяженность ее уже шла не вниз, а вверх, перевернутая, достигает она звезд.
Бездна была уже и не у ног, не под ногами, — она окружала со всех сторон, охватывала мертвой петлей, подобно тому кругу, изображение которого преследовало Роксолану, куда бы она ни ступила: в хамамах и мечетях, на арках и на окнах гарема и султанских покоев, на светильниках и дощечках с сурами Корана, на деревянных решетках и каменных плитах, на цветистых настенных панно и ручках дверей.
С детства осталось воспоминание: когда гремел гром и молнии рассекали небо, ударяя в леса за Гнилой Липой, душа ее испуганно сжималась, а потом раскрывалась с радостью, ибо молнии всегда поражают кого-то, а не тебя, не тебя. Теперь все молнии били только в нее безошибочно и жестоко, а она была заперта в кругу своего самого высокого в империи (а может, и во всем мире?) положения, одинокая, покинутая, и не столько из-за человеческой жестокости и равнодушия, сколько из-за своей недосягаемости. Досягаема только для страданий и для величия, от которого страдания становятся и вовсе невыносимыми.
Хотела оставить возле себя Баязида, но султан решил взять его с собой в поход. Взял также и Джихангира, чтобы показать младшим сыновьям безмерность извечных османских земель. Возле султанши был теперь Селим да еще ее доверенный Гасан-ага, который должен был оберегать ее покой или же, как считали все придворные, выполнять все прихоти, иногда самые удивительные, к тому же и всегда тайные.
Никто не знал, чем наполнены дни султанши. Сын Селим? Такой похожий на мать, с точно такой же непокорностью в зеленоватых глазах, может, и душой такой же? Не объединяло их ничто. Если бы можно было забыть голос крови, охотно забыла бы и это. Селим убивал дни в пиршествах, на охоте, в разврате. Оставленный при нем визирь Мехмед Соколлу был достойным напарником для шах-заде во всем злом, ибо доброго от них не ждал никто, а сами они давно уже о нем не вспоминали. Топкапы похожи были на какое-то дикое пристанище охотников — всюду разбросано оружие, где-то воют охотничьи псы, валяются свежесодранные шкуры оленей и вепрей. Во дворцовых садах среди медно-красных скал Селим устроил для себя развлечение. В каменной стене выдолбили углубления, закрыли их крепкими деревянными решетками и посадили в эти ниши диких орлов. Под каждым из орлов подпись. Хищники названы были именами врагов султана — императора Карла, римского папы, шаха Тахмаспа, короля Фердинанда, дожа Венеции. Селим любил приходить со своей разгульной братией ночью к орлам, с пьяным хохотом целился из мушкета, бил под низ их клеток, гремел выстрел, крошился камень, огромные птицы со злобным клекочущим криком хищно срывались с места, пытались ударить крыльями, но в нишах было слишком тесно для этого, крылья оставались свернутыми, только ударялись о камень так, что летели перья. А Селим торжествовал:
— А что, император, как тебе, негодяй?! А ты, папа, почему вопишь? А шах? Или уснул? А ну-ка, Мехмед, подай мне мушкет!
В конце лета истосковавшаяся султанша забрела к этой скале с орлами, долго стояла, смотрела на заточенных гигантских птиц. Птицы посматривали на нее с убийственным равнодушием, словно бы ее уже давно не было на свете. Не существовало для них ничего, кроме жертв, а теперь сами стали жертвами людского коварства и жестокости, потому и смотрели на людей со злобным презрением. Нахохлившиеся, чернокрылые, какие-то землистые, будто умершие, смерть во всем — в стальных когтях, в каменном клюве, в остекленевших глазах цвета перьев, будто посыпанных землей. Сидят, дремлют, ничего не хотят знать, только сны — о полетах, о высоте, о свободе.
Тогда она, сама не зная зачем, начала открывать клетки одну за другой, идя вдоль каменной стены, открыла все, отступила, взмахнула руками, будто на кур: «А киш, киш!» Орлы сидели неподвижно. То ли не верили, то ли не хотели получать свободу от этого слабого существа, то ли не хотели покидать ее в одиночестве? Однако жалость все же была чужда им. Один, за ним другой, третий, тяжело выбирались они из своих темниц, неуклюже взлетали на верхушки деревьев, будто ожидая всех остальных или убеждаясь, что здесь не таится какое-нибудь коварство. Только после этого устремились они ввысь, все в разные стороны, но все вверх, вверх, пока не скрылись с глаз.
Роксолана села на траву и тихо заплакала. Какая пустота в душе, какое отчаяние…
Вспомнилось, как вывозила сыновей, когда еще были маленькими, за Эдирне-капу, чтобы по первому снегу ловить на размокших пустынных глиняных полях куропаток, у которых подмокли крылья, и они не могли летать. Кормили куропаток целую зиму в золотых клетках, а после новруза снова выехали за Эдирне-капу, где все уже зеленело и цвело. И каждый из малых ее сыновей выпускал птичку, приговаривая: «Азат, бузат, дженнети гьёзет!» («Вот ты свободна, так охраняй рай!»)
А ее никто никогда не выпустит из гигантской золотой клетки, именуемой жизнью султанши, матери султанских сыновей, и она должна до смерти охранять здесь рай, но не для себя.
И неоткуда ждать спасения, нужно жить, довольствуясь добродетельностью, милостью и величием.
Ездила по Стамбулу. Сопровождали ее целые толпы придворных холуев, она подзывала к себе только старого Коджа Синана. Пояснял, как продвигается строительство мечетей Сулеймание и Шахзаде. Она снова кружила и кружила по запутанным улицам огромного города, проезжая мимо мусульманских базаров, византийских площадей, акведуков, цистерн, не могла остановиться, что-то искала и не могла найти. Несколько раз возвращалась к маленькому невольничьему базару между форумами Константина и Тавра. Какое глумление над людьми! На одном форуме византийские императоры появлялись во всей своей пышности, на другом — императорские палачи выжигали глаза пленным болгарам. А теперь между этими памятниками христианского жестокого величия мусульмане продают людей в рабство, потому что, мол, в хадисе пророка сказано: «Узы рабства продлевают жизнь».
Наконец остановилась на Аврет-базаре, где был самый крупный невольничий рынок Стамбула. Вышла из кареты, обошла весь базар, где уже было полно рабов, захваченных султаном у кызылбашей, мусульмане продавали теперь мусульман, но ведь они такие же люди и такой же позор!
Зодчий Синан, которого султанша держала возле себя, равнодушно наблюдал за всем, что происходило на невольничьем рынке. Его давно уже не трогала мирская суета, он сосредоточился на своих замыслах, превосходивших возможности человеческой природы. Роксолана иногда поглядывала на зодчего, не скрывая любопытства в глазах. Хотела бы проникнуть в его душу, разгадать ее необычную сущность. Вот человек! Пришел на свет и ушел, а строения будут стоять века, величественные, как его душа. Но и они не передадут всей глубинной сути. Станут только оболочкой его души. А чем была она наполнена? Никто никогда не узнает. Горе? Страдание? Восторг? Неужели пристрастия не исчезают, не рассеиваются, как пылинки в поле, а могут обрести окаменевшую форму и стать красотой навеки?
Синану сказала:
— Хочу, чтобы на месте этого рынка была поставлена мечеть, возле нее — большое медресе, приют для бедных и больница.
— Слушаю ваши повеления с предельным вниманием, моя повелительница, — послушно склонил голову зодчий.
— Я хотела бы начать это не откладывая. До возвращения его величества падишаха всего этого, разумеется, не сделать, но и затягивать на долгие годы следует ли? А то за всю жизнь и не успеешь ничего закончить.
— Жизнь долгая, ваше величество. Добрые дела всегда приходят к своему концу даже сами по себе. Как говорят: пока дом строится, хозяин не умрет.
— Тогда я пожелаю вам прожить сто лет, — улыбнулась Роксолана.
— Да продлит Аллах ваши дни, моя султанша.
Этими строениями на Аврет-базаре султанша Хасеки оставила память о себе. И весь район Стамбула между Аксараем и Фатихом назван был Хасеки, и название это сохранилось на все века, навсегда.
Думала ли об этом Роксолана, стоя осенним утром на Аврет-базаре, где продавали в рабство пленников Сулейманова похода, где советовалась с великим Синаном о сооружениях, которыми хотела проявить милосердие к простому люду, надеясь на милосердие к самой себе?