Овидий Горчаков - Вне закона
В кювет с наганом в руке сползает какой-то человек. Он прижимается к толстому комлю березы, он совсем рядом... Я вижу каждую морщинку на его позеленевшем, искаженном смертельным ужасом лице. Его рот разъят в беззвучном вопле. Дергается в руках полуавтомат, и человек кулем валится на дно кювета. И я тоже чуть не кричу от заставшей меня врасплох стрельбы, от того, что, проснувшись, я очутился в бою рядом с этим страшным окровавленным человеком.
Сплошная стрельба неожиданно обрывается. Выпаливает запоздало чей-то карабин, и все стихает, кроме пульсирующего гула в ушах, кроме нервной бури в голове, в груди, во всем теле. Эта буря затихает постепенно. Я привстаю, с лихорадочной быстротой перезаряжая полуавтомат...
На шляхе неподвижно валяются лошади. В двух исцарапанных пулями телегах лежат трупы немцев. Блестят на солнце алые лужицы, темнеют на пыльной дороге бурые пятна. Неотрывно смотрит на шлях Покатило. Справа лежит, приподнявшись на локтях, Васька Виноградов. Лицо посерело, глаза вытаращены...
— Выходи! — кричит Кухарченко, прыгая через кювет с автоматом. — Красота!
Фотоаппарат бы сюда!
Он подходит к телегам, в гулкой тишине хрустит гравий у него под ногами. Он оглядывается по сторонам и громко и гулко говорит:
— Полный нокаут! Комары и те разлетелись!
Затрещали кусты, залязгали пулеметные диски. Обгоняя друг друга, высыпали на шлях партизаны.
— Мать честная!..
— Эй, Баламут! Пулемет-универсал, МГ-34!..
И лент целый десяток!.. В кювете — труп. На нем гражданский костюм, сбитый в сторону пестрый галстук. Пятна невысохшей крови на белой рубашке. Худое, землистого цвета лицо, застывший оскал желтых зубов... Вместо одного глаза — зияющая дыра. Другой глаз вытаращен, не мигая смотрит на солнце. Зубы, туго обтянутые коченеющими губами, не влажны, как у всякого живого человека,— они успели уже высохнуть на солнце.
Меня бросает вдруг в дрожь. Этот человек в гражданском, что ехал с немцами... Кто он? Кого мы убили? Кого я добил?..
Галстук вроде заграничный, немецкий. Я поднял наган, выпавший у него из руки...
Дзюба падает вдруг на колени и, схватив волосы убитого, рывком поднимает голову, всматривается в безглазое лицо.
— Вот это здорово!
Я едва слышу его слова: в ушах все еще звенит и гудит, словно я только что выпрыгнул из самолета. А Дзюба говорит:
— Гляди-ка! Приятная встреча! Да это Ува! Ян Карлович Ува! Собственной персоной!
Незнакомая фамилия эта мне ничего не говорила, но Саша Покатило, всегда такой угрюмый и молчаливый, заулыбался с мстительной радостью:
— Вот где попался наш старый знакомый — господин инспектор быховской полиции! Сколько он нашего брата окруженцев да советского народу погубил. Всем грозился цепь в ноздрю продернуть!
Только тут я вздохнул с облегчением.
— Крупная птичка? — спросил Токарев, спускаясь в кювет. Он нагнулся над трупом и извлек из кармана бостонового пиджака новенький пистолет ТТ.
Лешка-атаман, закусывая трофейной колбасой, ругался:
— Чего радуетесь? Кто ж так стреляет, мазилы?! Лошадей-то зачем изрешетили?!
— Красивый, дьявол! — услышал я позади.
— Сказанул! Разве фашисты красивые бывают?
Я подошел к другому трупу. Немец лежал, раскинув еще не отвердевшие руки и ноги, устремив в небо незрячие голубые, чуть удивленные, почти человечьи глаза. Глаза эти кажутся нарисованными — потому, наверное, что зрачки, устремленные на солнце, огромны и недвижны. Пули изрешетили, искромсали худощавое юношеское тело, пощадив по воле случая восковое, покрытое нежным пушком лицо. Я оглянулся на Уву. У инспектора полиции — не лицо, а жуткая маска ужаса и боли, а этот немчик, видно, и не заметил, как умер. Или смерть стерла с лица его всякое выражение? Я нагнулся и зачем-то приподнял с земли его руку, не живую, но еще теплую. В глазах немца что-то мелькнуло. Я отпрянул. Жив?! Нет, это в остекленевших глазах я увидел лишь себя, свое отражение. Мертв. И вот этот — один из тех самых фашистов, гитлеровцев, немецких оккупантов! Он совсем не похож на злодея-гитлеровца в киносборнике, в газетной карикатуре. Вообще не похож, а без формы и подавно. Он даже похож, черт побери, чем-то на меня. Только выше, шире в плечах, волосы светлее и длиннее моих, черты лица правильнее и тоньше. Неужели этот паренек и есть гитлеровец, фашист — один из тех извергов, что залили кровью нашу землю?
Накрапывал дождик, а я стоял над мертвым телом и думал, что дожди всех отпущенных мне судьбой лет не смоют из памяти этого первого немца, увиденного крупным планом...
— Убит? Насмерть? — спросила меня Надя Кожевникова. — Смотри! Вот его солдатская книжка. Вальтером звали. Двадцать лет. Работал на заводе Форда в Кёльне. Призвали в армию в июне прошлого года... И вот еще у него книжка в кармане была, стихи какие-то...
Голос Нади дрожал, глаза с ужасом смотрели на убитого. Мы очень хорошо понимали друг друга в этот момент. Я знал, что Надя ходила в немецкий тыл зимой, десятки раз минировала шоссе, но подобно многим нашим «старичкам» ни разу не видела вблизи живого или убитого немца. (В отличие от почти всех «старичков» она не делала из этого секрета.) Охотно рискуя собой, она явно трепетала перед великим таинством смерти.
— Такой похожий на человека,— прошептала она,— и непонятный... как марсианин...
Лошадь вон ту жалко, а его нет... Но как-то не по себе...
Стихи. Простреленный томик стихов Шиллера. Этот немец, этот каратель любил стихи. У другого немца, Бауэра по документам, валявшегося рядом, нашли пачку парижских порнографических открыток. В газетах всегда писали про порнографические открытки, а про Шиллера я не читал. Кухарченко заржал и с ухмылкой прикарманил открытки, а томик Шиллера бросил в кювет — никто из нас не читал по-немецки.
Надя подняла книжку, сунула в карман венгерки.
— Зачем она тебе? — спросил я.
— Книжка все-таки.
— Немецкая. Хорошие они все сожгли, оставили только фашистские.
— Не фашистская. Шиллер. В школе, помню, проходили. Этот Шиллер был военфельдшером, бежал от фрицевской муштры. Я про него классное сочинение писала.
— Таскать будешь?
— Не тяжелая. Язык по ней буду немецкий учить.
— Жалеешь, что ли? Брось, они нас не жалеют!
— А ты меня с фашистами не равняй. Не жалею, а не переживать не могу. Гитлер, понимаешь, не только фашистов под наши пули подставил...
Странно вели мы себя в эти минуты. Странно говорили. Что-то неосознанное тревожно бродило в чувствах и мыслях почти каждого из нас, у одних слабее, у других сильнее, прорываясь наружу, примешивая к торжеству победы глухую сердечную боль.
— Братцы! Белый хлеб! Вот уж год в глаза не видал!..
— Шоколад! Паштет! Сардины! Всю Европу ограбили...
Партизаны говорили наперебой, толпились вокруг телег, увешанные трофейными ранцами, мундирами, термосами, походными манерками. Саша Покатило попытался натянуть вермахтовские сапоги, но они жали в подъеме, и он бросил их Дзюбе.
Аксеныч принялся было уговаривать Кухарченко вернуться в лагерь.
— Хлопцы! А мы вроде вон тот ящик не осмотрели,— перебил его Токарев, тыча большим пальцем через плечо.
Все повернулись, увидели у передней порожней телеги, за которой валялась убитая лошадь, ящик из коричневого картона. Эта подвода проехала дальше других, она стояла поодаль, и никто из нас не подошел к ней. Одни думали, что ее уже осмотрели, другие не решились отделиться от товарищей.
— Эх вы, лопухи! — усмехнулся Кухарченко. — А ну-ка,, Витя, сходи посмотри, что в ящике! Коли шнапс, то на пару!
Я поспешил к ящику, а шагах в десяти от него, видя, что меня нагоняют товарищи, по-мальчишески гикнул: «В атаку!» — и побежал вперед. И сразу же что-то свирепо взвизгнуло над ухом, грохнул выстрел. Внутри у меня словно что-то оборвалось. Перелетая через канаву в ольховник, я услышал еще один выстрел. Прижался плечом к стволу ольхи, огляделся. Стреляли откуда-то спереди, стреляли как будто из пистолета. Пригнувшись, с полуавтоматом на боевом взводе, я двинулся вперед, всматриваясь в каждый куст, каждую ветку, стремясь пронзить взглядом листву... И я увидел его.
Немец — плотный, невысокого роста офицер — полулежал, полусидел за поваленной березой, неестественно вытянув ногу. В руках — взведенный автомат. «Надо подойти ближе, чтобы бить наверняка... Я тебе покажу!.. Чуть не убил, чуть в лоб не попал!..» Позади треснул сучок. Это крался с пулеметом Саша Покатило. Глаза — огромные, страшные — обшаривают лес. За ним — Павел Баженов, Надя... И у всех — такие же, как у Покатило, глаза. Нужно обязательно самому убить фашиста!
Немец услышал треск, поднял автомат, выстрелил наугад в нашу сторону. Я стал обходить офицера справа, запутался в цепких кустах и потерял его из виду. Новый выстрел, и я снова увидел его, увидел сбоку. Ого! Недаром штудировал я в Москве знаки различия вермахта! По расшитым серебряной вязью катушкам петлиц на мундире видно, что это старший офицер. Меловое лицо лоснится от пота, искажено гримасой боли. Вытянув шею, в страхе смотрел он на шоссе.