Валигура - Юзеф Игнаций Крашевский
От Лешека, грусть и жалоба которого живо отразились в его сердце, епископ пошёл в костёл и опустился на колени перед алтарём на молитву, умоляя Бога о подкреплении и мире… Достаточно долгое время проведя на том слёзном размышлении, он встал, сложив часть бремени у подножия креста, и направился к своему дому.
Никогда епископ не выходил из дома без грошей, предназначенных для милостыни. Знали о том бедняки, и когда он куда-нибудь выходил, преследовали его нищие всякого рода.
Было для него великим удовольствием идти так не спеша, говорить с ними, спрашивать и разделять милостыню, некоторых ведя за собой в дом, где всегда был готов стол для бедняков, собранная одежда, обеспеченный приют.
Больных отсюда отсылали в госпиталь на Прудник, в котором уже хватало бедняков. Ежели по дороге попадался монастырь, Иво делился с ним бедными…
У костёльных дверей его уже ожидал тот обычный его двор, поскольку называл нищих своими придворными, а епископу было достаточно бросить на него взгляд, чтобы в нём распознать добрых знакомых, встречаемых каждый день. Среди них, немного вдалеке, улыбалось пастырю особенное лицо и фигура, которая даже среди этого сборища самых чудовищных нищих отличалось особенным характером.
Был это человек старый, но не очень, ещё крепкий, с головой лысой как колено, светящейся и сверкающей на солнце, точно была костяная, с растрёпанными чёрными усами и бородой, с глазами без бровей, большими и подвижными, устами широкими и искривлёнными.
Этот добровольный нищий, некогда могущественный человек, стал кающимся, в минуту неудержимого гнева убив собственную жену. Когда остыл потом, его охватило раскаяние и ужасная жалость, которая помутила его ум. Отдав детям своё состояние, потеряв память от своего поступка, которая к нему редко возвращалась, Хебда пошёл с посохом всю жизнь каяться, не желая уже ни детей видеть, ни порога облитого кровью дома переступить.
Безумие его было странным. Попеременно весёлое, отчаянное, сознательное и бессильное, делало оно из него как бы нескольких разных людей, живущих в одном теле.
Иногда Хебда проводил недели, лёжа крестом на голой земле, на холоде, у костёльных дверей. Порой слабел так, что милосердные люди его чуть живого должны были поднимать, кормить и поить, чтобы вернуть силы. Нападала потом на него непомерная весёлость, безумная, крикливая, среди которой к нему возвращался разум, чрезвычайная проницательность и безжалостная злоба. Тогда среди рынка, у костёлов он зацеплял самых достойный людей острыми словами, не щадя их и выбрасывая им в глаза такие шутки, о которых свет или не знал, или делал вид, что не знает. Не простили бы ему это безнаказанно, но так как походил на безумного, никто мстить ему не хотел. Забавлялись этим безжалостным цинизмом Хебды, даже побуждали его к издевательствам. Совсем неожиданные проблески разума среди нетактичной и разнузданной речи удивляли самых серьёзных.
Но у Хебды и этот разум, и злоба так были смешаны с нелепостями, что одно от другого отделить было трудно.
Епископ особенно благоволил к бедному сумасшедшему; каждый день, когда хотел, Хебда ел у него, получал какой-нибудь грош, а часто одеяние для зимы. Но у бедняги всё это не продолжалось долго, одежду с себя отдавал или позволял снимать другим дедам, деньги у него вырывали. Ходил наполовину нагой, с всегда покрытой головой, зимой и летом, на морозе и солнце, лежал у костёльных дверей, на замёрзшей земле, и ничуть ему не вредило.
В этот день Хебда, что было заметно издалека, был в приступе безумной весёлости. Беззубые уста держал широко открытыми, смеялся глазами, смеялся всеми морщинками лица и приветствовал издалека Иво, выкручивая руки.
Пастырь погрозил ему издалека, чтобы не проказничал, – но это не много помогало.
Хебда, который неустанно таскался по Кракову и за городом, и имел как бы потребность постоянно суетиться, когда не лежал крестом, был как можно лучше осведомлён, что делалось в городе, среди людей, в домах, не было для него тайн.
Часто он первый выбалтывал что-то, что другие замечали гораздо позже. Не было более страшного и быстрого глаза шпиона, чем у него – поэтому выпроваживали его от дверей быстрой милостыней, но он не везде её принимал, и где хотел досадить, оттуда его никакой силой отогнать было нельзя. Ударов, казалось, не чувствует; когда на него собак натравливали, он стоял, поворачивался к ним; самых разъярённых собак, уставив на них глаза, он держал, как на привязи, потом, когда кричал на них, за что его преследуют, отгонял их…
Убогие, увидев, что Иво смотрит на нищего, расступились, чтобы дать ему доступ к епископу; он подошёл, встал на колени, сложил руки и начал молиться перед ним.
Иво благословил его.
– А где твоя епанча, что я велел тебе дать? – спросил он.
– Где епанча! Разве я был достоин её? – шепеляво и быстро слюнявыми устами сказал Хебда. – Поехала в свет на лучших плечах, чем мои.
– Потому что ты всегда даёшь себя обдирать! – сказал епископ мягко. – Пойдём же со мной. Опадают с тебя лохмотья, светишь нагим телом… Пойдём…
Послушный Хебда медленно встал и, словно не знал о своей наготе, начал по очереди присматриваться то к ногам, то к рукам, то к плечам, и головой подтвердил слова епископа.
Иво тем временем раздавал гроши… а, исчерпав до дна кошелёк, который носил под облачением, кивнул Хебде: «Пойдём!»
Они вышли также в замковые ворота. Епископ снова шёл задумчивый. Переступили уже ворота, когда на дороге нищий подошёл к Иво. Рукой в воздухе он сделал такое движение, как няньки, когда показывают детям, что полетела птичка.
– Фрру! – воскликнул он. – Нет его! – и сказал тихо, указывая на север: – Далеко, далеко!
– Кто? Что? – спросил, останавливаясь, епископ.
– Милый Яшко! Яшко улетел! – добавил Хебда. – Я стоял у ворот до дня, или и дня тогда не было ещё, когда его отец отправил.
– Что ты говоришь? – грозно отозвался Иво. – Что тебе привиделось?
Хебда ударил себя рукой по глазам.
– У меня кошачьи глазки, – сказал он, – и лучше всего вижу ночью. – Хо! Хо! Я хорошо посмотрел, видел всё. Они обнялись со стариком у ворот, челядь коней держала. Привет кому-то через сына посылал. Эй! Эй!