Август Цесарец - Императорское королевство. Золотой юноша и его жертвы
— Знаю, господин Юришич, все это меня не касается. Но касается того, второго Марко Петковича! Вы его не знаете, вы, может быть, только слышали о нем. Но почему он должен погибнуть, почему его, как канарейку, сажают в клетку, в желтую клетку, а потом в желтую могилу, в сумасшедший дом? Ведь и он ни в чем не виноват. Подождите, на кого он похож? — взгляд Петковича заскользил по двору, он оглядел всех заключенных и остановился на Мутавце. — Нет, это не он. Его здесь нет, верно, его пока нигде нет. Если, конечно, господин Майдак его уже не похоронил. Но я его найду, я его выкопаю из могилы. Неправда, что его никогда больше не будет, он снова появится, еще лучше, но дайте ему свободу и другие, более здоровые условия жизни. Он должен быть где-то здесь, среди нас, похожий на меня, сейчас еще тень, а потом свет, сейчас еще свет, а потом сияние…
В состоянии восторга, словно впал в транс, с отсутствующим взглядом, устремленным куда-то в неизвестность, медленно освободившись от рукопожатия Юришича, он вышел из онемевшей группы писарей и, оглядываясь по сторонам, сопровождаемый пристальными взглядами, зашагал нетвердой походкой по двору.
— Haluziniert[31], — шепелявит Розенкранц и гримасничает, как будто собирается что-то сделать, но боится.
Юришич стоит тихо, словно не дышит. Лицо кривится от судороги, он чувствует, что и сам готов заплакать. Кажется, что он отпустил сейчас не человека, а привидение, да и сам он вроде привидения. Да, здесь всякая доброта — привидение, загоняемая реальностью в могилу. Вот она, эта реальность, вокруг него.
— Теперь можете продолжить ваши рассуждения об Иуде, господа Искариоты. Жертва уже на кресте, — он поворачивается в сторону Мачека и тут же сталкивается взглядом с усмехающимся Рашулой. — А вы, возжелавшие видеть его здесь как можно дольше, посмотрите на него! Занятно смотреть, как люди страдают ради других.
— Занятно другое, — бросает ему Рашула через плечо. — Как вы легко вдруг набрасываетесь на Мачека!
Мачек что-то мямлит. Измученный, Юришич молча оставляет их и идет к поленнице, откуда виден весь двор и можно наблюдать за Петковичем. Мутавац насторожился в своем углу. В память ему врезалось, что здесь говорили о том, что ему нужно в больницу, из которой он никогда больше не вернется. У ворот охранник вполголоса выражает сочувствие Петковичу и призывает заключенных к порядку, недовольный, что они следят за ним и перешептываются. За Юришичем плетется Майдак, его словно окатили ушатом воды. Хоть в голове у него все перемешалось, он уверен, что только ему дано понять Петковича. Транс, транс! А на душе у Майдака горько, вместо ясности — мгла; приторно-сладко было у него во рту, когда он его открыл, наблюдая за Петковичем, а сейчас он чувствует тошнотворный вкус крови — Мачек початком разодрал ему нёбо. Униженный медиум, униженный и раненый. Почему Юришич не защитил его от Мачека? Почему не пожалел его, как Петковича, жалеть которого просто нелепо?
Не переставая улыбаться, бродит Петкович по двору, ищет своего двойника. Где же этот другой Петкович? Может, я и есть двойник? Я? Ему смешно и приятно. Догадка мелькнула, когда он остановился над могилкой канарейки: уж не двойник ли, то есть он сам, похоронен здесь! Долго стоит он над могилкой. Голубиное воркование донеслось до его ушей, он посмотрел вверх: ни он сам, ни тот, второй, не в могиле — они сейчас высоко, летят, купаются в свете, разносят приветы, цветы колеблются и, касаясь друг друга, позванивают.
Он сел на толстое полено, обросшее зеленым мхом. Над ним Юришич, а с другой стороны нависает над ним Майдак, но Петкович этого не замечает. Что-то напевает, скорее мысленно, чем вслух. Вытащил из кармана книгу стихов Гейне, открывает ее. И как будто тонет в терпких, дурманящих запахах, хмелеет, безмолвно погружаясь в свои мысли.
В эту минуту во дворе наступает тишина — так внезапно воцаряется молчание в шумной компании, когда входит кто-то неизвестный. И действительно, во двор вошел, точнее приплелся из здания тюрьмы, человечишко, старый, в потертом желтом плисовом пальто, в крестьянских штанах и опанках, носки которых сильно загнуты вверх. Добродушное, очень наивное лицо, с типично выпяченными скулами, с желтоватыми и растрепанными вислыми усами, зыркает глазами по двору — видно, что этот человек здесь еще не освоился. Суетливо, никого ни о чем не спрашивая, — боится, видно, — собирает он у поленницы, недалеко от Петковича, инструменты, необходимые для распилки дров. И все он делает так осторожно, что тишина во дворе кажется еще более глубокой. Слышится только равномерный топот шагов вокруг каштана. Как будто этот круг — часы, и они глухо тикают. И все становится еще тише. Светлее и тише.
Солнце — словно золотая лейка, из которой невидимый садовник в голубом плаще поливает струями света весь двор, как садовую клумбу. Октябрьское утро, но изумительно тепло, как будто далеко на юге. И воробьи откуда-то припорхнули сюда и вдали от голубей оживленно чирикают, как цикады в густых пиниях, озаренных солнцем. Это утро перебирает струны лиры, словно безымянная солистка на пустынном берегу моря прикасается пальцами к сладкозвучным струнам волшебного инструмента.
И в эту лирику утра вдруг неторопливо, но потом все учащеннее вторгается резкий скрежет, скрежет напильника, затачивающего пилу. Облако серым покрывалом затянуло солнце, и весь двор на какое-то время потемнел, сделался мглистым, как осенняя безлюдная поляна. А на высоком оголенном каштане, кажется, закаркал одинокий ворон, призывая сородичей.
Сверху, со второго этажа, оттуда, где следственная канцелярия, позвали Мутавца, а вместе с ним и охранника, который должен сопроводить его к следователю. В то же время в воротах появился Бурмут, заинтересовавшись, в чем дело, он наклонился к окну караулки и окликнул охранника.
— Ивек, идите вы! А ты, черт, — обернулся он к Мутавцу, который от страха еще глубже забился в угол, словно пытаясь спрятаться здесь от всех, — рано же тебя нынче кличут, это неспроста.
— Was soll das bedeuten?[32] — завертелся Розенкранц вокруг Рашулы. Да и самому Рашуле удивительно, что Мутавца вызывают на допрос.
— В моем ботинке больше ума… — бормочет он, зловеще, с угрозой наблюдая за Мутавцем.
Не спеша, на полусогнутых ногах во двор неуклюже вышел охранник, маленький, краснорожий, в истрепанной куртке и такой крошечной фуражке, что она едва прикрывала ему темя. Предлинная сабля смешно висит на боку, кажется, что кто-то надругался над этим старичком и ради потехи сделал его охранником. Недавно произошел уже третий случай, когда во время конвоирования воров на допрос один из них стукнул его в живот и убежал. Поэтому должность охранника ему в тягость. И вот сейчас, держа в руках наручники, он подозрительно смотрит на Мутавца.
— Пойдем, сударь, не бойся, ничего плохого не будет.
Но Мутавац захныкал, как мальчишка при виде розги, весь втянулся под свой горб, свернулся клубком, как ежик.
— Ну, что оп-п-п-пять? — встает он наконец и идет беспомощно, неуверенно, как на виселицу. За ним ковыляет Ивек. Перед этим неизбывным страхом Мутавца он перестал опасаться, что тот сбежит, и сунул наручники в карман. За ними, покрикивая на заключенных, чтобы вели себя тихо, — а они и так притихли, — большими шагами мерил землю Бурмут. Он доложил начальнику тюрьмы о случившемся с Петковичем, а сам, не совладав с искушением, заскочил в трактирчик перехватить стопку ракии. Но теперь у него опять сухо во рту.
— Маn sollte ihn warnen, warnen, Herr[33] Рашула!
— Мутавац! — поднялся Рашула и оттолкнул от себя Розенкранца. Мутавац, собираясь повернуть за угол, оглянулся.
— Что тебе нужно от Мутавца? — скривился Бурмут.
— Хотел ему сказать, чтобы не терял ума, — спокойно ответил Рашула и пронзил Мутавца острым взглядом насквозь.
— Л-л-ладно, — закашлялся тот, поняв его.
— К чертям тебя и следствие! — сердится Бурмут. — С вами и сам бог не совладал бы, обо всем вы заранее договоритесь!
Рашула рассмеялся и сел. Договаривался он сегодня с Бурмутом, но о другом, и сейчас он для этого хотел было пойти за ним, но передумал. Для предстоящего дела Бурмут кажется ему сейчас чересчур не в духе. Дело в том, что он предложил отметить его день рождения — так, как недавно отметили и его собственный: ночью, в камере писарей, за вином, закуской и картами. Только Бурмут упирается: в ту ночь они чуть было не попались — среди ночи черт принес тюремного инспектора, он услышал шум, и им с грехом пополам удалось замести следы. Все затихли, как мыши, и приперли изнутри незапертую дверь, так что инспектор не смог войти и ни с чем удалился, решив, очевидно, что шум ему послышался. На следующее утро Бурмут был призван к ответу за то, что не оказался на месте, потому он и слышать теперь не хочет о повторении подобных авантюр. Слышать не хочет! И все-таки он не откажется от угощения, уверяет себя Рашула, уверенность дополняется надеждой, ради чего он, в сущности, и начал переговоры с Бурмутом: завтра ночью тайком провести в камеру свою жену. Так уже было три раза, и никто об этом не знает, кроме Бурмута и охранника у ворот. Писари, разумеется, всегда, как только он переселяется в свою камеру в углу коридора (с писарями он спит только потому, что одному ему скучно), не сомневаются, что Бурмут приводит к нему какую-нибудь заключенную, но никто даже предположить не может, что это его собственная жена.