Марианна Яхонтова - Корабли идут на бастионы
Суворов на секунду остановился.
– Я слышал Сартия и Чимарозу – сказал он, возобновляя столь же стремительное движение по комнате. – Мусикия, мусикия, – повторял он с хитроватой усмешкой в углах губ и в блестящих глазах. – Мусикия имеет сугубо спекулятивный дух. Все сантименты предстоят в ней, имея вид обобщений.
– Я и переживаю их в этом виде, ибо, будучи отвлечены от всего случайного, здесь они наиболее прекрасны.
– Язык звуков темен, сударь, и может иметь множество толкований.
– Но он обращен не к разуму, а к чувству, и здесь он ясен предельно. Послушайте вот это…
Адмирал подошел к клавикордам, на крышке которых лежала флейта. Он поколебался немного, но потом сел на стул и положил руки на клавиши.
– Я играю по слуху, и уменье мое весьма невысоко, – сказал он. – Я хочу лишь доказать вам примером.
Суворов остановился у него за спиной.
– А ну, давайте пример ваш…
– Это Глюк, – сказал адмирал. Пальцы его, казавшиеся грубыми и жесткими, скользили по клавишам с осторожным раздумьем. Мягкое глубокое звучание инструмента понемногу захватывало слух.
Суворов стоял за спиной Ушакова и, сам того не замечая, тоже шевелил пальцами, словно помогая адмиралу сделать яснее его пример.
– Вы слышите, сколь глубок мрак подземного царства Плутона, – говорил адмирал. – Вот легкая скорбная поступь теней, ибо мир этот полон печали.
Желал или нет Суворов отомстить адмиралу за его усмешку над Оссианом, но он сказал:
– Я слышу поступь теней, ибо вы мне о ней говорите. И я верю вам. Но играйте далее.
Адмирал долго держал последний аккорд. Он уже ничего не хотел доказывать. Его тянуло к флейте. Он взял ее и начал одну из прелюдий Баха.
Суворов свесил набок голову. Сначала он только вслушивался, но потом вдруг стал вторить своим суховатым басом, живо дирижируя одной рукой.
Мелодии он не знал и, забегая иногда вперед, ошибался, порой фальшивил, но это его не смущало. Язык звуков, как видно, был ему совершенно понятен. И хотя ошибки гостя не могли радовать адмирала, но и не мешали ему. Более того, свобода и непринужденность Суворова как бы освобождали самого адмирала от всякого напряжения, и хозяин посмотрел на своего гостя с тем острым чувством родственной симпатии, которая рано или поздно, но всегда возникала при их встречах.
«А ведь он лучше меня мог быть гордым и хранить достоинство свое, – подумал адмирал, не отрываясь от флейты – Он мог сказать те слова князю Потемкину, а я не мог».
Голос Суворова в это время взлетел, подобно петушиному крику, и сорвался. Флейта адмирала догнала его и мягко повела вниз. Суворов заторопился и, щелкая пальцами уже совсем не в тон, загудел у самого уха адмирала.
– Довольно… пожалуй, – вдруг сказал адмирал и опустил флейту. Ему хотелось задержать это мгновение родства и понимания, возникавшее в его отношениях с гостем.
Но Суворов, казалось, не замечал его настроения. Он пытался повторить начало прелюдии.
– Постойте, постойте, – бормотал он. – А-а-а-о, а-а-а-о. Мусикия, мусикия… Поймал, сударь. Слушайте!
И он отчетливо пропел первую фразу. В глазах его появилось выражение задорного мальчишеского торжества.
– А теперь дальше, дальше, – повторял Суворов, возобновляя свое круговое хождение по комнате. Не слыша аккомпанемента флейты, он задержал свой бег и остановился перед адмиралом. – А мы бы крепко сжились с думает о том же, – ибо, как говорил Паллада, мы оба принадлежим к тем, коих судьба не очень жалует. Но поэтому, вместе с сим мудрым пиитом, мы и можем себя утешить, что, не приобретая благ, мы не теряем чести.
20
Сидя на сундуке, парусник Трофим Еремеев тонким острым ножом вырезывал маленькие глазки у деревянной фигурки. Фигурка изображала франта-офицера, в кафтане, похожем на короткую юбку. Офицер держал в руке подзорную трубу с таким наивно-жеманным жестом, словно собирался поднести к носу розан. Один, уже готовый, глазок его щурился с бессмысленным высокомерием. Но парусник ласково и весело улыбался франту. Просмоленные пальцы его с осторожной нежностью поворачивали надменное деревянное личико.
– Ишь ты, ухарь! – бормотал парусник. – Ишь, негодник, какой чифурный[6], и близко не подходи.
Он поставил фигурку, повернул ее кругом и засмеялся.
Это были лучшие часы в его жизни. Он не скрывал от товарищей своей страсти, но мало кто интересовался его искусством. Работая в праздники над своими фигурками, парусник потом бережно увертывал их в лоскутья старой парусины и укладывал в сундук, стоявший обычно под топчаном, служившим ему постелью.
За стеной, отделявшей каморку от длинного коридора казармы, слышался шум, пение и топот. Было воскресенье, и там плясали подвыпившие матросы. Пол в каморке вздрагивал, и франт делал чуть заметные движения, словно тоже собирался танцевать. Парусник, не отрывая глаз, любовался им и чувствовал себя счастливейшим человеком на свете.
Кто-то постучал в его дверь.
Так как начальство не стало бы вести себя столь деликатно, парусник, не вставая, сказал:
– Ну, ну, входи, кто там пришел?
Порог переступил худой человек в плаще, в кафтане с латунными пуговицами.
– Трофим Ильич? – спросил он, оставляя дверь открытой.
– Я, сударь, – тотчас же вскочил парусник.
– Вы заняты? А то я к вам с небольшим делом.
– Нет, мы не заняты, ваше благородие, – почтительно отвечал парусник.
За всю жизнь никто ни разу не называл парусника на «вы», и это очень его смутило. Если бы он даже не знал в лицо Непенина, то по его вежливости в обращении с простым человеком догадался бы, что перед ним известный всему Севастополю ученый чудак. Плотники, которых однажды послал к нему адмирал чинить оконные рамы, рассказывали, что Непенин заплатил им за работу так, как не платят и генералы, и всем говорил «вы». Когда они обедали, он сидел с ними и говорил что-то очень любопытное, но что именно – плотники не могли вспомнить. Пока слушали, все хорошо понимали, а как ушли – позабыли.
– Мне говорили, что вы можете починить вот это, – сказал Непенин, доставая из кармана и протягивая паруснику очки с переломленной дужкой.
– Можем, ваше благородие.
– Не зовите меня благородием. Моя фамилия Непенин.
Близорукие глаза ахтиарского отшельника обежали крохотную комнату и остановились на франте с подзорной трубкой в руке.
– Я бы очень просил вас, Трофим Ильич, не задержать починку. Очки мне нужны для чтения. Пожалуйста, – сказал он с некоторой суровостью.
– Да хоть при вас, сударь, ежели пожелаете.
Гость казался все более странным. И все сильнее хотелось паруснику понять смысл его диковинной вежливости. Даже лучшие из господ никогда не говорили так с простыми людьми.
– Я сейчас, сударь, – сказал парусник, отыскивая в ящике нужные инструменты.
Гость ничего не ответил, но сухое лицо его изменилось, словно загораясь каким-то скрытым тихим весельем.
– Кто это? – спросил он, указывая на фигурку, и вдруг засмеялся веселым, довольным смехом.
– Это – модник, сударь. Я ему нынче и личико кончил.
– Ах ты, модник! – воскликнул Непенин, щелкнув пальцами перед носом франта. – А ведь вы мастер, настоящий мастер, Трофим Ильич.
Он сел на сундук перед деревянной фигуркой и, глядя на нее, спросил парусника:
– Много занимаетесь?
– По праздникам балуюсь, сударь, – отвечал мастер, с величайшей поспешностью принимаясь за очки и этим скрывая свое счастливое смущение.
– У вас, надо полагать, еще есть?
– Как не быть, сударь.
Через несколько минут перед Непениным появились вздыбленные кони, мужик с медведем, танцующие бабы в развевающихся сарафанах и старик с трезубцем, одетый во что-то похожее на русскую рубаху. Парусник называл его Морским царем: Нептуном. Царь поразил Непенина выражением какого-то скрытого ехидства, настолько острым и живым, что он невольно поставил его рядом с франтом. Парусник, сделавшийся очень говорливым, рассказывал Непенину историю каждой фигурки. Он говорил о своих куклах, как о живых людях, и нельзя было не поверить ему, что они жили, имели свой характер и свою судьбу.
Парусника только удивляло то, что по мере того как смешные фигурки заполняли стол, ахтиарский чудак становился все менее веселым. Он даже совсем замолчал и странно двигал кожей на голове, так что шевелились уши.
– Отменно хорошо, – пробормотал он наконец. – Прискорбно только, что некому их видеть. Вы, Трофим Ильич, не торопитесь с моими, очками: я подожду.
И парусник понял, что этой готовностью ждать ученый посетитель выразил ему величайшую похвалу.
С этого дня парусник иногда заходил к Непенину. Он осведомлялся, не надо ли чего починить. В большинстве случаев дела не оказывалось, но Непенин оставлял гостя пить чай и беседовать. Парусник сначала очень стеснялся, но потом привык. Он чувствовал, что этот странный, не похожий на других человек не только не принуждает себя держаться с ним, с простым матросом, как с равным, но что для него это совершенно естественно. Непенин никогда не говорил с парусником тем особым языком, который господа почему-то называли народным и которым на самом деле никто не говорил. Непенин не менял своей привычной речи, даже не пытался сделать ее проще. Он как бы предполагал, что собеседник его не нуждается в снисхождении. И парусник очень гордился этим.