Урсула Ле Гуин - Лавиния
Так что Эней соглашается с моим кратким суждением о возможности предотвращения той войны и кивает.
– Да, это действительно было время войны, Марс в расцвете сил… Даже Дранк сказал: люди сочтут это провокацией, если я вздумаю сейчас идти в город. Так что, надеюсь, ты понимаешь: это никак не было связано с моим пренебрежением к приглашению твоего отца или к тебе? Я просто не смог прийти.
Даже если тогда это его и не слишком волновало, то сейчас он так взволнован, что это дорогого стоит. И мне хочется поскорее его успокоить, но я все же упрямо говорю:
– Так ты бы хоть гонца прислал! А то я действительно решила, что царская дочь тебе нужна лишь в качестве дополнения ко всему остальному и ты вовсе не стремился на мне жениться.
Эней встревожен, он прямо-таки в ужасе – так бывает всегда, когда ему кажется, что он допустил непростительную небрежность в делах, нарушил свой долг.
– Конечно же, я хотел на тебе жениться! – говорит он. – Конечно же, хотел!
– С моей стороны несправедливо было в тебе сомневаться, – честно признаюсь я. – И потом, у меня было одно существенное преимущество: я-то тебя уже видела, а ты меня еще нет! – Он знает, что мы с Сильвией видели, как они закусывали на берегу реки; я ему об этом рассказала почти сразу, и мысль о том, что две девушки прятались в кустах, незаметно шпионя за его воинами, одновременно и потрясла, и насмешила его. – Да и отец мой тоже мог бы послать тебе весть, однако не сделал этого. Но продолжай свой рассказ.
Я вижу, что на этот раз он, по крайней мере, готов вспоминать и рассказывать. Он снова ненадолго задумывается, потом говорит:
– Я в ту ночь был полон сомнений. Никак не мог ни на что решиться. – Я очень люблю, когда он вот так преуменьшает собственную роль, хотя вынужден был один принимать решения, от которых зависела жизнь его людей. – Нас ведь было совсем немного, и мы не обладали достаточной силой, чтобы противостоять населению целой страны, которое намерено во что бы то ни стало нас изгнать. Можно было, конечно, снова погрузиться на корабли и уплыть прочь от италийского берега… но куда? Ведь мы в итоге добрались до той земли, которая была нам обещана. Это, по крайней мере, мне было совершенно ясно. Пытаясь решить все эти проблемы, я спустился к реке и пошел вдоль берега. В голове царил сумбур; мысли так и метались, но решения я не находил. Я не знал, как мне быть дальше. Казалось, разум мой словно чаша, полная воды и отражающая яркий свет, и вот эту чашу встряхнули несколько раз так и сяк, и солнечные зайчики заплясали на потолке, но ни отражения самой воды, ни силуэта чаши там так и не возникло… Я смотрел на отражение луны в реке, которое точно так же дрожало и дробилось на части… и вдруг стал молиться этой реке, Тибру. И чем дольше я молился там, в тростниках, под черными осокорями, тем спокойнее становилось у меня на душе. Река и дала мне долгожданный ответ. Я подумал: а ведь выше по реке, по словам Дранка, есть город, где правит грек, союзник Латина. Такой же чужеземец, как и мы. Что, если он нам поможет? Это и стало планом моих дальнейших действий. Все обрывки мыслей как бы собрались воедино. Я даже умудрился немного поспать и на следующий день вместе с небольшим отрядом своих людей на двух галерах поднялся вверх по течению реки. Сына своего я оставил в лагере и велел ему заняться оборонительными укреплениями. Мальчишке давно пора было по-настоящему почувствовать ответственность.
– Но это, пожалуй, была слишком большая ответственность для мальчика.
– Ничего, у него под рукой всегда были Мнесфей и Серест; он мог обратиться к ним за любым советом. Хорошие люди. С богатым опытом. И я к тому же наделил их всевозможными полномочиями. Но все же не учел, что латиняне сумеют так быстро собрать войско – воспользовавшись еще и помощью союзников – и не только атаковать наш лагерь, но и корабли наши сжечь, чтобы отрезать моим людям путь к отступлению. Ах… – Вспоминая об этом, Эней каждый раз сжимает кулаки, хмурится и морщится, как от боли. – Я-то считал, что у меня наверняка есть дней восемь или десять, чтобы найти себе союзников. Но Турн действовал с невероятной быстротой. Он, безусловно, был человеком очень талантливым.
Может, с его стороны это самолюбование – восхищаться тем, кого убил? А может, с моей стороны это самоосуждение – то, что я пытаюсь осудить его? И я говорю:
– Да, Турн был храбр, но сильным характером не обладал. И к тому же он был жадным.
– Трудно от молодого мужчины требовать самоотречения, – печально улыбается Эней.
– Но, похоже, этого очень легко ожидать от молодой женщины.
Он задумывается.
– Возможно, у женщин более сложная натура. Они, например, способны делать одновременно сразу несколько дел. Мужчины таким умением овладевают значительно позже, лишь с годами. Или вообще никогда. Я вот, например, не знаю, обладаю ли я такой способностью.
Он хмурится, явно о чем-то думает. Возможно, о том, что считает главным своим недостатком – это некая свирепая ярость, жажда крови, которая каждый раз охватывает его во время жаркой битвы, превращая порой в бездумного, неразборчивого убийцу; как он сам говорит, «в такие минуты я похож на взбесившуюся овчарку, которая режет овец, вместо того чтобы охранять их». Разумеется, и его слава великого воина в значительной степени связана именно со свойственным ему «боевым безумием». Те, кому доводилось лицом к лицу столкнуться с ним на поле брани, приходили в ужас от его напора. Но я все же никак не могу понять, чем этот боевой напор отличается от пресловутой доблести, которая так восхищает его в тех героях, о которых он мне рассказывал, – троянце Гекторе и греке Ахилле [58]. Однако Эней считает свое «боевое безумие» безусловным пороком, недостатком мастерства, и включает его в понятие «нефас». Я знаю, его страшит любая угроза войны со стороны наших соседей, но не потому, что он так уж ненавидит войну или боится сражаться; нет, военные искусства он просто обожает, а боится он самого себя. Он, например, уверен, что поступил отвратительно, убив Турна. Я не раз спорила с ним из-за этого, говорила: ты же убил его в честном бою, не мог же ты оставить в живых столь сильного, яростного и непримиримого врага, но мои аргументы на Энея не действовали. Хоть он и не отрицал их справедливости. Просто не возражал. Умолкал, и все. Но себе смерти Турна он так и не простил.
Старая Вестина появляется в дверях под колоннадой с ребенком на руках. Малыш крутится и кряхтит так, словно кто-то внутри у него быстро-быстро качает маленькие мехи.
– Он голодный, царица! – сурово упрекает меня Вестина. Стоит мне увидеть сына, и молоко чуть не брызжет у меня из грудей.
– Давай его сюда, – говорю я и прикладываю сынишку к груди, но он так проголодался, что от волнения даже сосок найти не может и сердится, размахивая кулачками и возмущенно разевая ротик. – Вот уж кто у нас действительно жадный! – замечаю я.
Взгляд темных глаз моего мужа останавливается на нас с Сильвием; в этом взгляде спокойная нетребовательная нежность. Эней наливает себе из кувшина подслащенного молока, не забыв пролить несколько капель на землю в жертву богам, и приветственно поднимает чашу, глядя на сына.
– За твое здоровье, – говорит он.
* * *Я старательно смыла мерзкую грязь трехдневного «празднества» и прямо среди бела дня улеглась спать. Я проспала несколько часов и с трудом открыла глаза, разбуженная жуткой суматохой, царившей и в доме, и во дворе. «Турн, Турн…» – я то и дело слышала это имя. В конце концов я встала и отправилась выяснять, что там происходит. Оказалось, действительно прибыл Турн, но отнюдь не к моей матери, которая все еще ожидала его среди холмов. Он стоял перед воротами Лаврента, и при нем, как мне сказали, была целая армия пастухов, земледельцев и горожан. Я тут же взобралась на вершину сторожевой башни, откуда все было хорошо видно.
Перед воротами действительно собралась огромная толпа, к которой продолжали присоединяться люди, спешившие к городским стенам через поля. Все собравшиеся были вооружены – кто мотыгой или серпом, кто охотничьим луком, а кто и мечом или даже копьем с блестящим бронзовым наконечником. Над толпой висел неумолчный и чрезвычайно мрачный гул. Я невольно оглянулась на вершину нашего лавра: там когда-то столь же мрачно гудел рой пчел, предвещавший войну. Но ведь, согласно этому знамению, война должна была состояться с чужеземцами, а здесь собрались латины, италийцы, жители моего родного Лаврента! Мои соотечественники. Мои враги.
До позднего вечера через поля к стенам города все шли и шли вооруженные люди; они разбили несколько лагерей близ ристалища и у внешних земляных укреплений. Наутро, поднявшись на башню, я увидела, что эта странная армия, собравшаяся у городских ворот и уже заполонившая улицы вокруг нашей регии, удвоилось. В толпе то и дело раздавались громкие призывы: «Война! Война! Изгоним этих чужаков! Пусть эти убийцы убираются туда, откуда явились!» Я заметила, как группа мужчин прокладывает себе путь сквозь толпу, явно направляясь к нашим дверям; кое-кого из них я знала, это были пастухи из поместья Тирра. Они тащили что-то длинное и тяжелое, завернутое в белую ткань, на которой проступили кровавые пятна. «Альмо! Альмо! – нараспев повторяли они. – Отомстим за нашего брата! Отомстим за наших мертвых!» Среди них я заметила и Тирра, отца Сильвии и Альмо, седовласого, с диким взглядом; он то и дело спотыкался, так что его почти несли другие люди, поддерживая под руки с обеих сторон. У дверей нашего дома пастухи положили свою страшную ношу на землю, и крики их стали почти истерическими, сливаясь с гулом толпы; казалось, даже воздух дрожит от этих криков. И тут наконец я увидела Турна. Он стоял напротив дверей регии лицом к толпе.