Иозеф Томан - Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры
— Сколь высок по сравнению с ним Кальдерон! — Теперь Альфонсо переметнулся на сторону Паскуаля.
— Конечно! — обрадовался тот. — Кальдерон — вот поэт!
Вехоо, встав, продекламировал громким голосом:
— «Дай мне коня и, дерзостью влекомый, пусть молнией сверкнет, кто вержет громы!»
— Кто написал эти строки, Капарроне?
— Кто же, как не твой сумасшедший Гонгора!
Взрыв смеха.
— Попал пальцем в небо! — хохочет Альфонсо. — Твой Кальдерон это написал! Это слова Астольфо в седьмой картине вчерашней пьесы!
Смех усиливается.
— Ага, четвертый солдат! — победно усмехается Вехоо. — Вот я тебя и поймал. Теперь ты видишь, что даже великий Кальдерон подпадает под влияние еще более великого Гонгоры. Мы можем проверить это на множестве стихов Кальдерона.
— Вы знаете наизусть какие-нибудь стихи Гонгоры, Вехоо? — спрашивает Мигель.
— Знаю, ваша милость. Я знаю на память почти всю легенду об Акиде и Галатее.
— Не прочитаете ли нам отрывок?
— С удовольствием!
И, выразительно подчеркивая каждое слово, Вехоо декламирует:
Там нимфы стан исчез и лик сокрылся,Где лавр от зноя тайно ствол спасаетИ дерн, что снегом чресл ее покрылся,Источнику жасмина возвращает.Вздох соловьиный трелью раскатился —Гармонию из рая возвещаетИ очи дреме отдает бескрыло,Чтоб день тройное солнце не спалило.
Тихо стало в трактире. Слушают идальго и поденщики, обернувшись к Вехоо. Но стих Гонгоры сумбурен и невразумителен и, отзвучав, тянет за собой светящийся шлейф, отмечая его пламенный, неуловимый путь. Диего поднял руку в отвергающем жесте, но Вехоо в экстазе продолжает:
Там на циновке бледной рядом с девойНектар небесный, густотою томный,Миндалины морщинистого древаИ масло, что хранит тростник укромный.Малютка шпага — плод любви и гнева.
— Ха-ха-ха! — не выдержал Диего, и с ним захохотало полтрактира.
Дуплистых кряжей розовый питомец —Душистый мед…
— Нет, это в самом деле просто смешно! — в один голос восклицают Паскуаль и Капарроне, но Вехоо продолжает упрямо:
…где с воском сот спаялавесна бальзам…
— Хо-хо, весна спаяла с воском бальзам! Ха-ха! — надсаживается Капарроне.
Теперь уже все махнули рукой, не слушают, смех волнами перекатывается по трактиру, твоя сумбурная голова, Гонгора, катится под стол, а верный твой адепт Вехоо утратил почву под ногами, он засыпан лавиной смеха, проваливается сквозь землю, и лишь бессильный скрежет его зубов врезается в общее веселье.
Мигель не обращает внимания на шум и насмешки — он задумался.
— Вам нравятся эти стихи, ваша милость? — спрашивает Вехоо.
— Да, хотя я их не понимаю.
— Чем же они тебе нравятся, позволь узнать? — насмешливо осведомляется Диего.
— Они мчатся, как в жилах вспененная кровь, они бурны, властны, исполнены силы, стремятся упорно к своей цели…
— Ты видишь в них себя? — смеется Альфонсо.
Мигель не ответил.
— Друг, не сошел ли ты с ума?
Меж тем трактир расшумелся, раздвоил голоса.
— Два с половиной реала — деньги неплохие, да поди заработай! Подними-ка бочку вина или взвали на спину мешок кукурузы — тогда узнаешь, — доносится от стола, где сидят поденщики.
— Здесь вообще трудно прокормиться. Земля истощена, запущена, а помещик тебе досыта и поесть-то не даст. В порту опять-таки наешься за свои гроши, да уж больно не скоро их заработаешь и надорвешься к тому же. Что же нам остается?
— В этих стихах мало жизни, зато в них, кажется, есть поэзия, — мечтательно произносит Мигель. — Подняться над посредственностью, отбросить обыденность, сказать слова не открытой доселе красоты, путаницей черт обозначить образ, прекрасный, неземной, как святые Греко, быть не таким, как все…
— Я знаю, в Кадиксе есть работа, — говорит кряжистый, широкоплечий грузчик; рубаха на нем распахнута, и видна косматая грудь. — Работенка в порту — сгружать с судов тюки с кукурузой. На блоках. Дело довольно легкое, и в день выработаешь на полреала больше, чем здесь. Только какой же я буду после этого севилец, если ради несчастного полреала подамся в город, который смотрит на нас сверху вниз? Так?
— Остается только уехать куда-нибудь, — бормочет поденщик, растерянно разглядывая свои могучие руки, которые не в силах заработать здесь на жизнь для их владельца.
— Это верно, — отвечает ему другой, — но, спрашивается, с какой стати? Почему мы должны уезжать с родины неизвестно куда, к индейцам и людоедам? Потому ли, что наш король и его сударушка живут себе в роскоши, в сплошных праздниках да гулянках?
— Искусство должно быть понятным и ясным, — спорит Альфонсо. — Оно должно быть таким, чтобы не было надобности толковать его…
— Но разве не толкуют Священное писание? — возражает Вехоо.
— Завяжу-ка я в узелок новый плащ, пару рубах, просяных лепешек — и айда за море с женой и детьми, — бормочет поденщик.
— Лучше уж в солдаты наняться, — не соглашается с ними грузчик. — Наш король обожает воевать — голову прозакладываю, он еще немало годков будет драться с французским Людовиком.
— В солдаты — согласен, это достойно мужчины. А вот переселяться… Ну, нет. Здесь моя родина, и родная земля должна меня кормить. Не даст же мне Испания подохнуть с голоду!
— Не подохнешь, коли научишься камни жрать. В Кастилии их напасено на веки вечные. Нет, здесь о бедняке никто не позаботится. У господ — власть, у нас — нужда.
— Неужто мы с этим примиримся?
— Попы да монахи объедают нас, братец. Слыхал я от одного ученого человека, будто в Испании десять тысяч монастырей, это одних мужских, а женских и того более. Триста тысяч с лишком священников да около полумиллиона монахов! Понял, сколько дармоедов? А мы на них работай… А солдаты? Их тоже, что ныли на дорогах!
— Что ты сделаешь против солдат?
— И святой инквизиции?
— У святой инквизиции тысячи глаз и ушей. И они повсюду, — понизил голос грузчик. — У дяди моего сын, парню еще и двадцати нету, а он уже за пять дукатов донес на собственного отца за ересь. И мне страшно, потому что каждый день жду, он и меня предаст еще за пять дукатов. Ну, нынче день прошел, слава богу, и я запью его, мой спасенный день. А что завтра будет — никто не знает. Может, и впрямь лучше уехать куда из такой страны…
— Под золоченым светильником инквизиции — голодный мрак, он поглощает все, что осмеливается разумно мыслить и жить по-человечески. И швыряет нас из огня да в полымя — от дворян загребущих к кровожадной инквизиции. Куда ни сунься, хоть вправо, хоть влево, — все равно сгоришь…
— Так стоит ли жить-то, люди? — спрашивает грузчик.
— Испанцы! Испанцы! — раздался пьяный крик, и в дверь просунулась растрепанная башка Клементе Рива со «Святой Сесилии», похожая на мокрую морду сома. — Скажите, испанцы, разве наша могущественная страна — не венец мира? Не рай ли она небесный? Заклинаю вас, испанцы, силами белыми и черными! — пейте с гордостью во славу Испании и ее благородных сыновей, равных которым нет на земном шаре!..
Пальмовые аллеи в королевских садах, живые изгороди вокруг банановых пальм и клумб шафрана, купы апельсинных деревьев, отягченных оранжевыми плодами, и под ними — ручейки, говорливые артерии движения и свежести, и дремлет плоское озерцо с металлически-блестящей поверхностью, в нем плавает солнце, клонящееся к закату. Соледад, завернувшись в плащ, следует за Мигелем.
Возле изваяния дриады сел Мигель на каменную скамью. Едва успела Соледад укрыться за банановой пальмой, как увидела — приближается к Мигелю стройная девушка с прекрасным и серьезным лицом под шапкой каштановых волос.
Мигель встает, целует ей руку.
Девушка улыбается ему.
Лучше бежать отсюда, но бегство выдаст ее. Соледад съежилась за пальмой, закрыла глаза — ах, не видеть ничего! Но увы — ей слышно каждое слово.
— Мария, пусть ваши волосы будут плащом, который укроет лицо мое от взоров мира…
— Я готова укрыть вас в себе, если желаете, — отвечает приятный девичий голос. — Буду с вами, какие бы удары ни обрушились на меня, какой бы свет меня ни ослепил, пусть сожжет меня пламя, пусть воды поглотят…
Как она говорит! — Соледад потрясена. — Я никогда не умела говорить так красиво…
— Мария, Мария, не умею сказать, как люблю…
— Ваша любовь, — мое счастье, Мигель, если только я смею так называть вас. И счастью своему я останусь верна до последнего дыхания.
Соледад выбежала из своего укрытия, она спасается бегством, и стая хохочущих гномов гонится за ней по пятам, а она бежит, спотыкается, плачет, стенает…
Мигель взял Марию за руку и, презрев любопытные очи города, повел ее в свой дом.
Давно миновала полночь, когда Мигель, проводив любовницу до ее бедного жилища, возвращался домой.
На углу Змеиной улицы и Камбаны его остановила тень.