Антон Дубинин - Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2
Я был среди тех, кто встречал с огнем в руках возвращение рыцарей — мы держали факелы, размахивая ими так, что странно, почему не поджигали друг друга от излишней радости; войска вливались в ворота Матабье, и в ворота Сердань — сперва пехота, забрызганные кровью, мокрые от пота люди, обнимавшие кричавших по сторонам их дороги женщин, и женщины ничуть не сопротивлялись, но целовали их, как вернувшихся братьев, и еще ни о чем не спрашивали — просто кричали. Откуда-то взялись фляги — принесенные встречающими, должно быть — и вино ходило из рук в руки, его пили прямо на ходу, а потом шли пыльные и потные кони с хохочущими хриплыми всадниками. Радуйтесь, братья, радуйтесь, сегодня победа — наша, радуйтесь, но не позволяйте себе расслабиться и опьянеть, они еще здесь! Я увидел и его, графа Раймона — только тогда поняв наверняка, что именно за этим я и притащился к воротам Матабье, и более того — стоило явиться ради такой радости. Он ехал в самой середине, меж другими конными, сняв шлем вместе с подшлемником, чтобы ветер охлаждал его мокрое смеющееся лицо. Едущий рядом с ним рыцарь выхватил у кого-то из толпы факел и размахивал им над головой, восклицая странно тонким, сорванным голосом — Толоза! Раймон! Толоза! Наш добрый граф! Граф повернул ко мне невидящее лицо, обнажив в застывшей, не сходящей улыбке яркие зубы, и улыбка его уже была почти гримасой боли, по вискам стекали серые струйки пота, и он был счастлив, и махал рукою в кольчужной перчатке, тоже крича — только слов не разобрать…
Добрый граф наш! И храбрый граф Фуа! Толоза! — надрывался Аймерик, и так я узнал, что старик по левую руку нашего графа — это и есть Раймон-Роже де Фуа, его сильнейший вассал и вернейшее подспорье, а продольные яркие полосы на его наплечниках, будто прочерченные кровью — герб Фуа, конечно, как же я мог ошибиться. Эти самые люди, смеющиеся герои, должно быть, убивали под Монжеем. Но смотрел я только на одного, и когда те проехали, понял, что невольно плачу — впрочем, никого это не удивляло такой ночью. Как будто все грехи отпущены за одну такую ночь, ох, какая ночь, Господи, сказал в стороне от меня голос старика, и взглянув на говорившего, я увидел черную длинную сутану и широкую, с тарелку, тонзуру в жидких волосах, и с удивлением понял, что говоривший — священник, наш священник, католический. Сохрани Боже нашего графа, за эту ночь он заслужил полное отпущение, Монфор уходит.
Какой-то сумасшедший клирик с факелом, обросший и худой, вещал, взобравшись на ступени малого Сен-Сернена, и его слушали. «„Ибо вот, сошлись цари — и прошли все мимо, увидели — и изумились, смутились и обратились в бегство! Страх объял их там и мука, как у женщины в родах!“ Так сказано в книге Псалмопевца Господня, сказано о Новом Иерусалиме, который возрождается снова и снова, на этот раз в благословенной Тулузе! Посему, братия, встретив франка — убей его, встретив чужого — предай его пламени, потому что нам Господь предназначил стать Народом Его, ибо сказано — „не Мой народ назову Моим народом“, и когда каждый камешек Тулузы будет омыт кровью чужаков, не будем иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном, ибо Сам Господь осветит нас…» И так далее, и в том же духе. Слушатели безумной проповеди — несколько женщин и простых людей — орали от экстаза, не особо вслушиваясь, что он говорит. Из дверей церкви вышел местный служка и закричал, что нечего слушать еретика, расходитесь, расходитесь, Бог знает, что этот несчастный несет, не дает отпевать покойных, а их так много, что днем не успеваем! После чего мнимый клирик бурно заплакал, брызгая слюной, и поведал всем, что во время вылазки у него убили брата, и не может указывать ему человек, всю осаду просидевший за церковными крепкими стенами. Служка попытался вытолкать его взашей со ступеней, они подрались, негустая толпа слушавших разделилась — одни стояли за проповедника, другие — ортодоксальное меньшинство — приняли сторону дьякона. «Пойдем, — сказал Аймерик, — пусть их дерутся, пойдем на стены, скорее смотреть, как Монфор уходит».
Монфор действительно уходил. До рассвета и даже дольше, когда солнце, восходившее в этих краях удивительно быстро, уже превратилось из благодатного тепла из-за горизонта в шар огня, до рассвета мы стояли на стене, толкая и давя друг друга в желании все рассмотреть — встречая солнце и провожая своих «гостей». Франки сворачивали лагерь, да так спешно, будто все демоны ада подгоняли их кнутами! Палатки стремительно складывали крылья, как закрывающиеся цветы; черные пятна телег, похожие с высоты на больших жуков, спешно ползли, выстраиваясь по дороге на Кастр. Скатертью дорожка! С непрошеными гостями не прощаются! Проваливай, Монфор! Темное пятно, оставшееся на облысевшей равнине на месте лагеря, напоминало кострище, посыпанное угольями и всякой дрянью, которую не успели сжечь перед уходом. Мужчины и женщины поднимали на плечи маленьких детей, чтобы те смотрели, и видели, и запоминали навсегда — гляди, гляди, крошка Пейре, гляди, малышка Сюзанна, так уходят франки и барцы, обломав зубы о Тулузские стены, Тулузу взять нельзя.
Усталые от радости, но совершенно бессонные, огромными компаниями расходились люди по домам, на все лады повторяя потрясающую новость — они отступили, непобедимый Монфор посрамлен, слава доброму нашему графу Раймону, и доблестному графу Фуа, и сенешалю Ажене тоже слава, всем нашим защитникам, и нам, кто таскал камни и собирал раненых, потому что отстояли Тулузу — значит, спасли край. Камнеметы, еще недавно такие важные персоны, стояли на широких местах стен в презрении, никому не нужные, похожие на скелеты геральдических чудо-зверей.
Наверное, не было во всей Тулузе в это утро человека — кроме только тяжело раненых — который бы не напился. Напились и в доме мэтра Бернара.
Почти двухнедельная осада оказалась долгой для наших умов — я стремительно привык к дому, в котором жил, а люди этого дома привыкли ко мне. Наверное, трудно не доверять тому, с кем вместе таскал камни и орал на стенах — то от общего страха, то от общей бешеной радости. Как бы то ни было, я уже не чувствовал себя чужим. И не боялся заговорить за столом, попросить соли или хлеба. Голода мы не успели узнать — слишком недолго длилась осада, к тому же край вокруг Тулузы был попорчен франками только с восточного края, а через Гароннские мосты каждый день переправлялись обозы с белым зерном, крестьяне возили на продажу всякую снедь: яйца, копченое мясо, репу и капусту, и оливки бочками. Именно тогда, в дому мэтра Бернара, я впервые попробовал оливки, которые на Америга добавляла почти в любую еду, а к вину подавала просто так, в большой бронзовой чаше посередь стола. Я из любопытства взял одну черную ягоду, размером побольше вишни, и положил в рот… Эх! Выплюнуть тут же — неучтиво, а проглотить такую гадость я не мог, хоть убей. Сделав вид, что проглотил, и запив поганую ягоду вином, я потихоньку выбрался из-за стола, вроде как в нужник, и за порогом радостно освободился от оливки. А вот впредь тебе наука, дружище — не бери в рот ничего, в чем ты не уверен.
Утром победы нам тоже подали оливки. За столом, кроме всей семьи с мэтром Бернаром во главе (тот весь светился, несмотря на то, что за все время осады не спал больше нескольких часов в сутки), сидели гости — рыцарь Арнаут, крестный и учитель Аймерика, неизменный дядя Мартен, «черная овца» семейства, и одинокий бессемейный вигуэр капитула эн Матфре, которому не с кем было отпраздновать славный день; еще — Жак и его сестра Жакотта, приживалы из деревни; потом — служанка, ходившая за курами, и пара соседок из домов победнее. И я, конечно. С легкой руки рыцаря де Вильмура меня прозвали Франком — но это слово уже как бы потеряло свою этническую окраску, став просто именем собственным, тем более что такое имя в самом деле существовало на свете и ничего обидного в себе не несло. Даже сам рыцарь Арнаут, не доверявший мне в первые дни осады, как будто забыл все подозрения и обращался ко мне просто, как, к примеру, к дяде Мартену или деревенскому Жаку. Жак, кстати, много выпив, обрел ранее невиданную болтливость, все обнимал свою сестру за плечи и толковал желающим и не желающим, какое хорошее хозяйство они заведут теперь, когда прогнали Монфора — отстроят дом лучше прежнего, главное — овцы остались целы, а дом — это пустяки, потому что Жак хитрый, он успел прихватить с собою в Тулузу все накопленные еще отцом деньжата, и припрятал их чрезвычайно хитро — никому не скажет Жак, где лежит железная коробка с монетами, не такой уж он простак! Сестра шикала на него, не желая, чтобы он выдавал семейные тайны; а мэтр Бернар, как ни был благодушен, все же на пятый раз такого сообщения попросил Жака заткнуться.
Кроме оливок, подали нам капустный суп с солониной, который так вкусно готовила служанка на Америги; ели мы ветчины — мэтр Бернар не пожалел никаких запасов для радостного дня, и огромную яичницу, и вареный сыр, и только что испеченный хлеб, сказочно вкусный, лучше любого пирога. Меня очень удивляло, что такие богатые люди, как семья консула, пекут хлеб сами, в своем доме, в печи, и этим занятием не брезгует даже хозяйка, более того — не доверяет его никому из слуг. Однако я уже привыкал, что тут на юге все иначе, чем у нас в Шампани, где хлеб покупают в городских или деревенских пекарнях, или же вилланы привозят его сеньорам в замок из деревни. Я вспомнил, как удивлялся мэтр Бернар, узнав, что у нас пашут на конях (я как-то высказался про неказистого конька — «На такого верхом садиться зазорно, на нем разве что пахать, и то не выдюжит»). Оказывается, здесь пахали только на быках, а лошадей на эту работу и помыслить не могли отдавать; вот и еще разница между Лангедоком и землей короля Франции! Опять же, здесь все едят оливки и нахваливают, а в Шампани, я был уверен, никто бы их и в рот не взял. Я зато налегал на сыр и жареные яйца, которые были сказочно хороши. И на вино, конечно.