Николай Гейнце - Новгородская вольница
На дворе замка раздался заунывный колокол. Это был сигнал, поданный привратнику, что настало время запирать ворота и опускать подъемный мост. Цепи его загрохотали, на шпице башни заблестел фонарь и все умолкло, только откуда-то раздавался вой собак да ржали рыцарские кони, продрогшие от холода, на привязи у столбов.
– Пора! – сказал самому себе Гритлих, но вдруг стал внимательно прислушиваться.
Мимо забора, за которым он стоял, кто-то как будто крался, один навстречу другому. Скоро он различил и узнал их голоса.
– Черт возьми! – заговорил один из кравшихся, фон Доннершварц, – как темно и жутко бродить по здешним ущельям. Ты ли это, Гримм? Ну, кривой сыч, говори скорей, что нового?
– Тс! Тише, – отвечал голос Гримма, – не шумите по двум причинам: во-первых, нас могут подслушать, а во-вторых, вы можете разбудить того удавленника, который завален вон тем камнем у красного колодца. Видите, там что-то белеется. А дело наше приходит к концу. К вечеру, послезавтра, приготовьте рейтаров ваших у западной башни, а до того расположите их в Черной лощине.
– Черт возьми! Уж я это слышал. Что же дальше?
– Поперхнись ты сам нечистым, – проворчал Гримм, – я вытащу фрейлейн Эмму, – продолжал он громче, – по лестнице, которую приставлю к ее окошку, завяжу ей рот и передам вам с рук на руки.
– Прекрасно! – захохотал фон Доннершварц. – То-то я насмеюсь над глупым стариком, жеманной его дочерью и над этим жиденьким хвастуном Бернгардом.
– Ради Бога, тише, благородный рыцарь! Я сам, признаюсь вам, ненавижу их всех от души, с тех пор, как отставной наш гроссмейстер обошел меня и сделал кастеляном замка мальчишку Штейна, своего стремянного, но, право, боюсь, подслушают нас и вздернут нас с вами на первую осину, обновив чьи-нибудь кушаки на наших шеях, – проговорил Гримм, робко озираясь.
– Как? Меня? Рыцаря, носящего шпоры и меч, повесят на веревке, как бадью на лист, и оставят болтаться ногами и головой между землей и небом?! Что ты! Образумься, старый Гримм.
– С тех пор, как вы захлебнулись было шлемом своим от рук Гритлиха, наш-то смотрит на вас не совсем милостиво и доверчиво.
– Черт возьми! Напомнил еще ты об нем, – закричал Доннершварц во все горло. – Если бы он не ускользнул, я бы вышиб из него душонку…
Зная, чем остановить своего бывшего хозяина, Гримм вдруг притворился испуганным, всплеснул руками и шепотом произнес:
– Посмотрите, камень шевелится, я как будто вижу посинелое лицо мертвеца и закатившиеся полуоткрытые глаза его! Прощайте. По чести скажу вам: мне не хочется попасть в его костяные объятия, а в особенности он не любит рыцарей. Помните условие, а за Гритлихом послал я смерть неминуемую; его подстерегут на дороге, лозунг наш «Форвертс!»[58].
Гримм на цыпочках и ощупью стал пробираться домой.
Перепуганный насмерть Доннершварц пустился бежать во всю рыцарскую прыть. Скоро мрак скрыл их обоих от глаз Гритлиха. С другой же стороны замка послышался новый шорох.
Юноша стоял в изумлении, как вкопанный.
Он давно замечал тайную связь между коварным Гриммом и самохвалом Доннершварцем, но зная, что первый был прежде в услужении у второго, не обращал на это внимания. Теперь же счастливый случай помог ему открыть их адские замыслы относительно его и Эммы. Гритлих невольно опустился на колени и, подняв руки и очи к невидимому, но вездесущему Существу, стал горячо молиться. Это была молитва без слов от полноты охвативших его чувств.
Чистый фимиам души доступен слуху Всевышнего.
Молитва облегчила несчастного юношу, с души его скатилась будто тяжелая глыба…
Вдруг перед ним, как из земли, выросла белая фигура.
– Моя Эммхен, сестрица моя дорогая! – с рыданием воскликнул Гритлих.
Уста их слились в долгом поцелуе.
– Что стало с тобою?.. Ты так печален, как будто недоброе таишь в сердце? – спросила, наконец, Эмма, играя его кудрями.
– Ты сама не весела, – отвечал он, – верно зловещее предчувствие томит и твою грудь.
– Напротив, смотри, я смеюсь. Право, мне так хорошо теперь.
– А сама плачешь? Я ведь это чувствую: слезы твои на щеках моих.
– Зато на душе у меня так легко! С тобой и горевать весело. Ну, поверь же мне, в глазах моих плачет радость… Это наслаждение! Ты зачем мне назначил быть здесь?..
– Скажи мне прежде, чему ты радуешься?
– Тому, что ты любишь меня! А знаешь что, милый Гритлих, отец мой отдаст меня тому рыцарю, который отличится в битве с русскими. Бернгард уверял меня, что я буду его. Как я рада! Он такой милый, добрый.
Гритлих побледнел. Он насилу выговорил дрожащим голосом:
– Как, ты радуешься тому, что будет стоить мне жизни?
– Почему же? Разве… Да… ты русский, я и забыла это. Бесценный мой Гритлих, за что ты любишь отечество больше нас. Ужели ты хочешь сражаться с противниками нашими и убить батюшку и Бернгарда?
– Бернгарда?.. О! Я забыл: ты не любишь меня, Эмма. Прощай же! Теперь я вижу, что я круглый сирота, для всех чужой на белом свете!
– Что ты, Гритлих, да тебя я не променяю ни на что на свете… И ты говоришь, что я не люблю тебя! Что сделалось с тобой? Разве Бернгард помешает нам любить друг друга по-прежнему? Если это случится, я отвергну его…
Так рассуждала чистая невинность.
– Как же ты любишь меня? – спросил Гритлих, жадно прислушиваясь к звуку ее речей.
– Да как, право, и сказать не умею. Вот отдала бы за тебя все, что имею. Мне так всегда привольно с тобой: не наговорюсь, не насмотрюсь на тебя; все бы любовалась я тобой, гладила бы кудри твои, нежила бы голову твою на груди моей. О! Не умирай, Гритлих!.. Мне будет скучно без тебя, я не перенесу этого… Я люблю тебя ненасытно, как родного моего, как брата, как…
– Только-то! – дико вскрикнул он, услыхав последние слова…
Эмма вздрогнула, в ужасе отступила от него и замолчала.
Юноша, преодолев свое волнение, твердо произнес:
– Эмма, будь счастлива с Бернгардом, он стоит тебя, а обо мне забудь совершенно. Остерегайся разбойника Доннершварца и злого Гримма: они покушаются на тебя…
Он не договорил и опрометью бросился бежать от нее к калитке, выдернул засов и исчез из сада.
Эмма несколько мгновений, ошеломленная, стояла на месте и вдруг, как сноп упала на траву.
Угрюмый и печальный сидел старик фон Ферзен в комнате Эммы, около постели своей любимой дочери.
Ее нашли без чувств в парке замка, принесли и уложили на кровать.
Около нее хлопотала старая Гертруда – ее бывшая кормилица и затем нянька. Девушка лежала нема и недвижима, правая рука ее свесилась с кровати: в ней судорожно был зажат какой-то предмет.
Гертруда прыскала на нее свежей водой.
Эмма шевельнулась, рука разжалась и что-то упало на пол.
В эту минуту в комнату вбежал Бернгард. Его черные волосы были в беспорядке и еще более оттеняли мертвенную бледность его лица. Он упал на колени перед постелью любимой девушки и неотводно устремил на нее свой взгляд.
– Гритлих, Гритлих! Ты не понял меня, – прошептала Эмма слабым голосом и, как бы очнувшись, привстала немного, обвела глазами комнату, затем горько улыбнулась оттолкнула протянутую руку Бернгарда и снова упала на подушки.
Фон Ферзен поднял упавший из руки его дочери предмет. Это оказалась серебряная раковина. Он открыл ее и нашел русый локон – несомненно локон Гритлиха.
Бернгард взглянул и вздрогнул.
Завеса спала с глаз его, золотые сны любви рассеялись как дым, и в этом ужасном пробуждении они оба с Ферзеном поняли, кому отдано сердце Эммы.
– Где он?.. Отдайте мне его, – продолжала бредить больная. – Душно, тяжело, темно без него!.. Где я? Далеко ли он?.. Увижу ли я его?.. Что это налегло на сердце… Знать, все кончено!
С жгучею, невыразимою сердечною болью прислушивался Бернгард к этому роковому бреду молодой девушки.
Наконец он заговорил:
– Клянусь любовью моей к тебе, Эмма, я догоню его и приведу к тебе, или истрачу жизнь свою по капле подле тебя, за тебя…
Последние слова он договорил уже за дверью.
Эмма как бы пришла в себя от его слов… Она взглянула на него так нежно, так выразительно, как бы благословляя его своим взором, и этот взор пролил в его душу еще более отваги и непоколебимости в принятом им решении.
По его уходу Эмма снова закрыла глаза.
– Раздену я ее, благородный господин мой, да спать уложу, к утру все как рукой снимет, опять пташкой по замку заливаться будет, – сказала Гертруда опечаленному, сидевшему с поникшей головой, фон Ферзену.
Он посмотрел в последний раз на свою дочь, встал и медленно вышел из комнаты к гостям, которые продолжали пировать в готической столовой замка Гельмст, заранее торжествуя победу над русскими бродягами.