Юзеф Крашевский - Божий гнев
— Татары крымские, нагайские, темрюкские, будбанские, пятигорские, черкесские, волощские, мултанские, седмиградские, турецкие, румелийские полки и орды — и другие народы — вольны хозяйничать и распоряжаться в Польше без помехи.
— По ходатайству его милости хана войско Запорожское отпускает королю и предает забвению свои жалобы, претензии, понесенные неправды.
— Статьи трактата с казаками:
— Все стародавние вольности войска Запорожского король снова подтверждает и скрепляет своим дипломом.
— Комплект войска Запорожского определяется в сорок тысяч, но никто не имеет права просматривать реестры и проверять число.
— Паны казаки вольны производить набор в городах, местечках, селах и слободах, в королевских и шляхетских имениях; если они вздумают бунтовать подданных и делать тайные наборы, то на это смотреть сквозь пальцы.
— Зимних квартир, постоев, жолнерских контрибуций в городах и имениях, предоставленных казакам, Речь Посполитая не смеет назначать своему войску.
— Должности и места в воеводствах киевском, брацлавском, черниговском никому другому давать не будут, кроме благочестивых людей.
— Казачество, хотя бы оно изменило десять и больше раз, не подлежит за это ответственности и не подвергнется каре».
Такие и еще более ядовитые памфлеты ежедневно приносили Оссолинскому, а король находил их в своих покоях; раз даже, опустив руку в карман плаща, нашел в нем пасквиль на канцлера, который, впрочем, не читая, сжег в камине.
Не было, однако, недостатка и в льстецах, которые восхваляли как Оссолинского, так и Яна Казимира за Зборовский трактат, называя его избавлением Речи Посполитой.
Для вящего уловления сердец шляхты, была пущена в ход еще одна новинка, пустая, но из тех, которые часто действуют успешнее самой героической борьбы и победы. Король с детских лет одевался по-немецки, по-шведски, словом, по-европейски, и еще ни разу в жизни не надевал кунтуша и жупана. Подал ли ему кто-нибудь эту мысль, или он сам напал на нее, но во Львове он тайно заказал себе несколько богатых и красивых костюмов, и однажды, одевшись по-польски, поехал в костел.
Это чуть не вызвало беспорядков в городе, потому что те, которые видели, не хотели верить глазам, те, которые рассказывали, были подняты на смех, и толпы любопытных сбегались посмотреть на польского короля, хотя в народе слышались и недовольные голоса:
— Платье-то легко носить, а сумеет ли он набраться польского духа!
Были и такие, которые подсмеивались, говоря:
— Хочет покорить наши сердца, но уж очень детским способом.
При всем том, в последние дни пребывания во Львове, когда начали приезжать региментари из Збаража, так как Хмельницкий наконец отступил, и когда началась раздача наград, король являлся в кунтуше.
Возвращавшееся из збаражских окопов войско принесло с собой сильное озлобление и против посполитого рушенья и, против короля, и против Оссолинского, которое еще усилилось оттого, что награды раздавались не по заслугам, а по указаниям придворных и приятелей.
Недостаточно вознаградили доблестнейшего из героев, Иеромию, а об иных и совсем забыли.
Каждый день почти на улицах Львова можно было встретить телеги, на которых тихо и без триумфальных почестей въезжали по несколько изнуренных, израненных збаражцов, и никто их не приветствовал. Сами они горько усмехались своей судьбе и подшучивали над своей долей, но лучшая часть рыцарства относилась к ним с великим почтением. Все толпились вокруг них, расспрашивая о трагедии, которую, как Троянскую войну, можно бы было воспеть в поэме.
Стржембош, у которого в отряде Конецпольского был приятель и родственник, известный балагур, Станислав Ксенсский, очень обрадовался, узнав, что этот храбрый воин, тяжело, но не смертельно раненный, приехал во Львов и приютился в старом доме близ Бернардинов, с несколькими товарищами.
Получив известие от Сташека (так его звали, несмотря на пробивающуюся уже седину), Дызма, с разрешения дворцового маршалка, побежал к нему.
Дом, в котором помещались збаражцы, не отличался ни величиной, ни внутренним убранством. Львов был так полон людьми, что челядь ютилась на рынке и в рядах, под навесами, а паны, даже часть придворных, должны были помещаться в палатах. Из старого, ветхого деревянного домика, вероятно, бывшего постоялого двора, выселили хозяев, чтобы отвести две комнаты под раненых.
Ксенсский с товарищами занимал большую закопченную дымом комнату с маленькими окнами, в которой настлали вдоль стены сена и накрыли его войлоком; тут они и расположились по-солдатски, и после Збаража эта берлога казалась им роскошным дворцом.
В ней помещались трое раненых: Сташек Ксенсский, Матвей Бродовский и Сильвестр Гноинский, вместе с сумками, седлами, сбруей, оружием, занявшими целый угол. В огромном камине челядь варила пищу и грела пластыри. Лавки заменяли столы лежащим на земле.
Страшно было смотреть на этих веселых вояк, походивших скорее на трупы, чем на живых людей, до того они были изнурены и измучены.
Это не мешало им смеяться и шутить, и комната, с раннего утра наполнявшаяся любопытными, оглашалась непрерывным смехом; особенно отличался Ксенсский.
Когда вошел Стржембош, Огашек был увлечен яростным спором с одним товарищем из Зборов, из свиты Оссолинского, который, заступаясь за своего пана, отстаивал честь короля и бывших в Зборове.
Это был некто Сбоинский, simplex servus Dei[13], но храбрый солдат и честный малый.
Поздоровавшись со Стржембошем, Ксенсский, который был хотя и не молод, но пылкого темперамента, усадил его на лавку и продолжал спор со Сбоинским.
— Милый мой Сбой, — кричал он тоненьким хриплым голосом, — неужели ты думаешь, что я ставлю наши заслуги — заслуги осажденных в Збараже, изголодавшихся людишек — выше ваших? Ошибаешься! Что мы доказали? Ели мы конину, крыс, кошек, пили вонючую воду из-под трупов, не спали, умирали с голода, и всего только сохранили незапятнанной свою честь; а король с Оссолинским пришли в Зборов, попали в ловушку и на другой день провозгласили победу, заплативши татарам! Разве это не ловкая штука? Каждый служит отчизне, чем может: один дает кровь и жизнь, другой хитрость и жидовский разум!
Сбоинский ежился.
— Но я не умаляю заслуг збаражских героев! — воскликнул он.
— А мы, как Бог свят, — продолжал Ксенсский, — претендуем только на то, чтобы вы снисходительно позволили нам стоять на равной ноге с вами. О себе не говорю, хоть и ранен; но я сам виноват, так как ночью забрался к казакам и отправил нескольких на тот свет узнать, пускает ли святой Петр благочестивых, а под конец и меня самого хватил один, за что Бродовский уложил его; я сам нарвался. Но мне жаль тех добрых товарищей, что уже не вернутся из под Збаража. Жалко Тржебинского, поручика пана Мысковского, который дрался, как лев, а во время битвы так распевал, что мы воспламенялись духом, слушая его, и Ягельницкого, хорунжего, который разговаривал с казаками по-русски так, что любо было слушать; и покойного капеллана нашего, Замбковского, которого чертова пуля среди мессы, тотчас после причастия, когда он обратился к нам, с чистой душою отправила на тот свет, и Сераковского, писаря польного, Сильницкого, Зброжека, старосту Прасницкого, которые положили свой живот за Речь Посполитую. Смущенный Сбоинский хотел возражать, и разгорячившийся Ксенсский не дал ему выговорить слова.
— Прибыли мы во Львов, жалкие остатки, а тут трубят славу канцлеру и королю: одержали-де великий триумф, спасли отчизну, и нам, збаражцам, едва позволяют напоминать, что и мы кое-что сделали…
— Милый пан дядя, — перебил Стржембош, — напрасно вы думаете, что король и мы, бывшие с ним, приписываем себе великие заслуги. Вы бились, как львы, и сопротивлялись дольше; этого у вас никто не отнимает.
— Под конец, — засмеялся Сташек, — канцлер приказал нам заплатить любезным казакам за то, что они нас не съели! Надо было видеть и слышать, как приняли это у нас в лагере. Не поздоровилось бы пану канцлеру, если б он оказался в ту минуту между нами!
Минуту спустя успокоились, и Ксенсский начал, по своему обыкновению, подшучивать. Досталось и Стржембошу, который не хотел перечить старику, но за короля заступался.
— Король! — перебил его Ксенсский. — Мы, старики, его давно знаем. Хоть и опоясался саблей, но солдата из него не выйдет; кунтуш надел, а поляком не сделается. Набожный пан, слова нет, но пойдет туда, куда его поведут.
Дызма, интересуясь Збаражем, начал расспрашивать Ксенсского.
— Что ж ты думаешь, — отвечал ему балагур, — что о Збараже можно рассказать в таких ли кратких словах, как о Зборовском договоре? Если бы мы, которые там были, вздумали описать все, то хватило б на целую жизнь. Не проходило дня без какой-нибудь славной вылазки, не проходило ночи без попытки казаков забраться к нам или обмануть нас. Человек спал одним глазом, а раздеваться и не думал. Да и мало бы оказалось в том проку, потому что рубах для перемены у нас не было, и приходилось только постоянно укорачивать крючки и петли в одежде, потому что мы спадали с тела на глазах. Казацкие пули и сабли, татарские стрелы, — все это было еще ничего в сравнении с ругательствами черни, которая, забравшись под самый вал, кланялась панам.