Юзеф Крашевский - Кунигас
Вейдалот всплеснул руками…
— С детства? У них? — воскликнул он, нахмурясь. — На что он нам теперь?
Юрий, догадавшись о чем речь, поднял голову.
— Пригожусь, — сказал он коротко и гордо.
Вейдалоты посмотрели на него: осанка подтверждала слово. Они покачали головами и переглянулись. Швентас тем временем бестолково рассказывал о бегстве, пересыпая речь смехом и проклятиями. Рассказ его так был похож на сказку, что слушатели пожимали плечами. Зашел разговор и о Банюте… А Швентас сам признался, что долго служил немцам, пока, как он выражался, сердце не перевернулось у него в груди…
Не зная, что делать с гордым, молчаливым и таким чужим для них пришельцем, вейдалоты направили Юрия к Кревуле.
А Банюта? Банюта спала… Сон ее был, как сон младенца в колыбели, знающего, что кто-то стережет его покой. Поодиночке приходили все бабы и девушки взглянуть на нее
Банюта спала… Порою из ее груди вырывался вздох, и казалось, что вот-вот она проснется; но сон возвращался, и ночь расстилалась по земле, а девушка все продолжала спать.
Все женщины по очереди успели уже посмотреть ее по разу и по другому. Только старая Яргала, сидевшая неподалеку у костра, хотя ее звали и уговаривали взглянуть на спавшую, не хотела сойти с места и посмотреть на девушку.
— Не хочу, — говорила она, — и незачем. У меня разорвется сердце… Была у меня дочь в ее летах и сгинула… Зверь ли ее зарезал, немцы ли убили, не мог сказать мне ни один знахарь… пропала, как камень в воду.
И не пошла старая Яргала… Только, вспомнив прошлое, заплакала, оперлась на руку и затянула песенку, которой провожают в могилу девушек с венком на голове.
Остальные женщины отступились от нее. Так она сидела долго; но вдруг сердце ее точно дрогнуло… она зашевелилась, хотела встать, но снова села.
— Идти? Не идти? — говорила она сама с собой. — Зачем?.. Разорвется сердце!..
И она опять то садилась, то порывалась встать… что-то ее и гнало, и удерживало…
Наконец она метнулась, встала на ноги, но не хватило духу… И вот издалека до нее донесся тихий вздох… Вздыхала сквозь сон Банюта.
Полупогасший огонь костра, раздутый ветерком, бросил блики на лицо уснувшей. Яргала шла к ней, сначала медленно, потом скорее… Оглянулась вокруг себя, как будто застыдилась… Подошла, нагнулась, стала на колени, села…
Глаза старухи точно хотели выскочить из орбит; она невольно вытянула руки, приоткрыла рот… смотрела… и насмотреться не могла. Она дышала все порывистей, и слезы начинали течь из глаз.
— О, и она, золотая моя рыбка, была бы такою же, если бы жила! — начала она причитать тихонько. — Такие же косы были у нее янтарные, такие же губки алые, такой же лобик белоснежный… Дитятко мое, дитятко родимое! — повторяла она плача, так тихо, так сдерживая голос, что едва слышала сама, что говорила…
Спящая вздрогнула; глаза ее широко открылись: голубые, ясные. Она вперила их в старушку, смотрела, а на губах играла улыбка… Так они глядели друг на друга… минуту ль, час ли?.. Все тело старухи трепетало, а Банюта не могла смежить веки.
В этот миг дыхание распахнуло сорочку на груди Банюты, и открылось колечко на шнурочке, которое она хранила…
И вдруг одновременно раздался двойной крик… Девушка протянула руки, а старуха схватила ее в объятия…
— Банюта! — вскрикнула мать и упала в обморок.
Женщины, издалека следившие за тем, что будет, прибежали в страхе, чтобы привести старуху в чувство и вырвать девушку из ее окоченевших рук. Но обе держались друг за друга крепко, как будто бы срослись… Банюта отыскала мать.
На эту весть сбежалось все, что жило; разбудили спавших… Со всех концов спешили девушки… Приходили с расспросами мужчины…
— Яргала узнала дочь!
Некоторые относились недоверчиво. Но Банюта уже рассказывала, что помнила о детстве, и за каждым словом старая, всплескивая руками, восклицала:
— Голубка моя! Дитятко мое! Колечко было доказательством.
Креве, сидя под своею крышкой, слушал рассказ Швентаса. Он велел кунигасу показать родимую горошинку на шее; качал головой, не верил. Юрий смахивал, в его глазах, на крыжацкого шпиона, а Швентас разыграл роль обманутого дурака.
Посоветовавшись с остальными жрецами, старик велел без шума запрятать всех пришлецов в сарайчик, рядом с дубом, покормить и приставить стражу. Сюда же притащили разоспавшегося Рымоса, который, едва дотащившись, опять свалился и снова погрузился в сон.
Юрий, плохо владевший языком, был как в путах. Он дивился, что та Литва, по которой он так тосковал, представлялась вблизи совсем иною, нежели издалека, когда он мечтал о ней по рассказам Рымоса.
Он несколько раз машинально хотел перекреститься… И воздержался. Душа его была полна тревоги и печали. Люди, которых он видел вокруг себя, казались ему дикарями… Наступала ночь. Костры в долине погасли; только под дубом горел огонь, и три девицы в белом стояли перед алтарем, подбрасывая лучину и щепу… Молчаливые, как изваяния, несли они ночной дозор…
А в зарослях вокруг на тысячи голосов переливался соловьиный хор, воспевая песнь весне…
Юрий то засыпал, лежа на подстилке, то поднимался и прислушивался. Никогда в жизни не приходилось ему слышать лесных напевов; они говорили языком, чуждым его слуху, но родным душе… Итак, начиналась новая жизнь… все прежнее предстояло позабыть и проклясть… И в душе его проснулась необъяснимая тоска по невыносимому, ненавистному прошлому… Там, на черном фоне повседневной жизни, как золотые звезды, сияли слова жизни и любви… дышали странным обаянием личности некоторых монахов, с которыми ему приходилось иметь дело, часто сострадательных, смиренных… А надо всем высилась в ореоле ласковой улыбки фигура лазарита, старика Сильвестра, склонившаяся над одром какого-либо страдальца.
Здесь же у всех лица были угрюмые, суровые… Сна как не бывало… он встал с тяжелой головой, задыхаясь в духоте… Да, он хотел найти мать… но напрасно искал он в памяти давно поблекший образ… его не было… все стерлось.
Швентас спал у его ног, как животное, всласть наевшееся и утолившее мучительную жажду… Рымос лежал, как труп…
Юрий встал… сквозь щели загородки он увидел ходившую дозором стражу. Далее, во мраке ночи, багровый дым и желтоватый блеск огня… и освещенный ими узловатый ствол и комель дуба, алые завесы, жертвенник и рядом с ним три вейдалотки…
По очереди, то та, то другая, как сквозь сон, машинально вытягивала руку и подбрасывала топливо; ярче вспыхивал огонь, гуще подымался дым и снопами вылетали искры, то кружась и угасая в воздухе, то дождем падая на землю… Душа Юрия исполнилась тревоги… Ему стало тяжело дышать… Первые лучи майского рассвета серебрили небо… он открыл дверь шалаша и вышел…
На дворе кругом вповалку спали люди… стража посмотрела в сторону Юрия и ничего не сказала… Он стал бродить внутри ограды.
Все ворота были на запоре; о бегстве не могло быть речи; ему не мешали ходить вокруг да около, но зорко наблюдали издали… Любопытство гнало его дальше и дальше. Он прошел между священным деревом и срубом кревейто и вдруг в полумраке раннего утра лицом к лицу столкнулся с идолищем Перкунаса.
Рассвет бросал издалека мигающие блики на бесформенную глыбу. Местами она истлела и во тьме дупла сияла собственным фосфоричным светом. Кунигас смотрел и не мог оторвать взора. Чудовищный нечеловеческий облик идола принимал в его глазах переменчивые выражения: но все были равно грозные, кровожадные, жестокие… Между тем как там изображения страдающего Бога, которые он видывал в костелах, были исполнены не одного долготерпения, но дышали любовью, ласкою и благостью. Тот Бог был Богом всепрощающим, замученным людьми, залитый собственною кровью… А этот, глядевший на него из глубины дупла, казалось, жаждал, ненасытный, чужой крови и не знал, что такое милосердие… бог огня, бог разрушения, бог громов…
Кунигас, не умея выразить словами чувств, охвативших его при виде Перкунаса, трепетной душой познал разницу между ним и христианским Богом и содрогнулся сердцем…
Там, по крайней мере, с высоты амвона раздавалось слово всепрощения, милости, любви… здесь… царствовала месть. Там священнослужители, хоть изредка, а говорили, что все люди братья; здесь все враждовали против всех.
Озаренная бледным светом голова Перкуна, с широко открытой пастью, алкала кровавых жертв… крушила их, казалось, в своих челюстях и питалась ими.
Кунигас стоял, тревожно всматриваясь в ужасную колоду, по которой, как по гнилушке, пробегали тлеющие искорки, вливая жизнь в неподвижное лицо страшилища, когда внезапно подошел к нему один из вейдалотов. Это был молодой, красивый Конис, потомок благородной крови, которого народная молва прочила в близкие преемники Кревуле, а, может быть, и самому Кревейто. В его умных, пламенных глазах горела жизнь, зажженная религиозным фанатизмом. Он знал о Юрии и о его судьбе и хотел лично от него дознаться некоторых подробностей. Подобно всем теснимым крестоносцами литовцам, Конис так же, как прочие защитники Литвы, жаждал проникнуть в тайны тех неведомых, вооруженных с ног до головы людей, которые обрушились с запада на его родную землю и с оружием в руках воевали ее, переворачивая все вверх дном. Юрий хотел молча избегнуть разговора и, поклонившись, пройти мимо. Но Конис ласково остановил его.