Проспер Мериме - Варфоломеевская ночь
— Вы слишком добры, покорнейше благодарю.
— Нет, право. Последуйте моему совету. Честное слово дворянина, это будет вам на пользу.
— Благодарю вас. Я воспользуюсь вашим предложением как-нибудь в другой раз. Сегодня меня ждут. — И Мержи двинулся вперед.
— Переезжайте через Сену, это мое последнее слово! Если с вами случится несчастье из-за того, что вы не послушались моего совета, я умываю руки.
Мержи поразила непривычная серьезность, с которой говорил Бевиль. На этот раз Мержи его окликнул:
— Какого черта все это значит? Объясните мне, господин де Бевиль, перестаньте говорить загадками.
— Дорогой мой, я, быть может, не должен был бы говорить вам так ясно, но переправьтесь за реку до наступления полуночи и прощайте.
— Но…
Бевиль был уже далеко. Мержи с минуту догонял его, но вскоре, устыдясь, что теряет время, которое можно было использовать гораздо лучше, вернулся и дошел до сада, куда ему нужно было войти. Ему пришлось прогуляться несколько раз взад и вперед, чтобы переждать, пока не будет прохожих. Он боялся — не показалось бы кому-либо странным, что он, в такое позднее время, входит через садовую калитку. Ночь была прекрасной, тихий ветерок умерял ее теплоту, луна то показывалась, то исчезала среди легких белых облачков. Эта ночь была создана для любви.
На минуту улица оказалась пустынной; он сейчас же открыл калитку и без шума запер ее за собою. Сердце билось у него сильно, но думал он только о наслаждениях, которые ждали его у Дианы, а зловещие мысли, зародившиеся в его душе под влиянием странных слов Бевиля, были теперь далеко.
Он на цыпочках подошел к дому. В полуоткрытом окне за красной занавеской горела лампа; то был условный знак. Во мгновение ока он очутился в комнате своей любовницы.
Она полулежала на очень низком диване, обитом темно-синим атласом. Ее длинные черные волосы в беспорядке рассыпались по подушке, к которой она прислонилась головою. Глаза у нее были закрыты, и, казалось, она с трудом удерживала их в этом положении. Единственная серебряная лампа, подвешенная к потолку, освещала покой и весь свой свет направляла на бледное лицо и пламенные губы Дианы де Тюржи. Как только раздался скрип сапог Мержи по ковру, она подняла голову, открыла глаза и рот, задрожала и с трудом подавила крик ужаса.
Я тебя испугал, мой ангел? — спросил Мержи, становясь на колени перед нею и наклоняясь к подушке, на которую прекрасная графиня снова уронила свою голову.
— Наконец-то ты! Слава богу!
— Я заставил тебя ждать? Еще далеко нет полночи.
— Ах, оставьте меня… Бернар… Никто не видел, как вы входили?
— Никто… Но что с тобой, любовь моя? Почему эти прелестные губки отворачиваются от меня?
— Ах, Бернар… если бы ты знал! О, прошу тебя не мучь меня! Я ужасно страдаю… У меня адская мигрень… бедная голова горит, как в огне.
— Бедняжка!
— Сядь около меня… и, пожалуйста, не проси меня сегодня ни о чем… я совсем больна! — Она зарылась лицом в подушки дивана, и у нее вырвался жалобный стон. Потом вдруг она приподнялась на локте, отбросив густые волосы, покрывшие ей лицо, и, схватив руку Мержи, положила ее себе на висок. Он почувствовал, как сильно бьется кровь.
— У тебя холодная рука, мне от нее легче, — произнесла она.
— Милая Диана, как бы я хотел, чтоб у меня была мигрень вместо тебя! — сказал он, целуя ее горячий лоб.
— Ах, да… и я хотела бы… Приложи кончики своих пальцев к моим векам, это меня облегчит. Мне кажется, что, если бы я заплакала, я не так бы мучилась.
Наступило продолжительное молчание, нарушаемое только неровным и затрудненным дыханием графини. Мержи, на коленях около дивана, нежно поглаживал и изредка целовал закрытые веки своей прекрасной Дианы. Левой рукой он опирался на подушку; пальцы его возлюбленной, сплетенные с его пальцами, сжимали их время от времени каким-то судорожным движением. Дыхание Дианы, нежное и горячее в то же время, страстно щекотало губы Мержи.
— Дорогая моя, — сказал он, наконец, — мне кажется, что тебя мучит нечто большее, чем мигрень. Может быть, ты чем-нибудь огорчена? Почему ты мне не скажешь об этом? Разве ты не знаешь, что мы любим друг друга для того, чтобы делить не только наслаждения, но и страданья?
Графиня покачала головою, не открывая глаз. Ее губы зашевелились, но не издали раздельного звука, потом, как бы истощенная этим усилием, она снова уронила голову на плечо Мержи. В эту минуту на часах пробило половина двенадцатого. Диана вздрогнула, и, вся трепеща, поднялась на постели.
— Право же, вы меня пугаете, дорогая моя!
— Ничего… еще ничего, — произнесла она глухим голосом. — Ужасный бой у этих часов! С каждым ударом как будто раскаленное железо входит мне в голову!
Мержи не нашел лучшего лекарства и лучшего ответа, как поцеловать склонившийся к нему лоб. Вдруг она вытянула руки, положила их на плечи возлюбленному и, продолжая находиться в полулежачем положении, уставилась на него блестящими глазами, которые, казалось, готовы были его пронзить.
— Бернар, — сказала она, — когда ты обратишься в католичество?
— Милый ангел, не будем говорить об этом сегодня: тебе от этого будет хуже.
— Я больна от твоего упрямства… но тебе до этого нет дела! К тому же время не терпит; я и на смертном одре, до последнего моего дыхания не переставала бы увещевать тебя.
Мержи хотел закрыть ей рот поцелуем. Довод этот довольно хороший и может служить ответом на все вопросы, которые любовнику может задать его возлюбленная. Но Диана, которая обычно шла ему навстречу, на этот раз с силою и почти с негодованием оттолкнула его.
— Послушайте, господин де Мержи, я все дни плачу кровавыми слезами при мысли о вас и вашем заблуждении. Вы знаете, люблю ли я вас. Судите сами, каковы должны быть мои страдания, когда я подумаю, что тот, кто для меня дороже жизни, может в любую минуту погибнуть душой и телом.
— Диана, вы знаете, что мы условились больше не говорить на эту тему.
— Следует говорить об этом, несчастный! Кто знает, остался ли тебе еще хотя бы час, чтобы покаяться?
Необыкновенная интонация ее голоса и странные фразы невольно напомнили Мержи необычные предупреждения, только что полученные им от Бевиля. Помимо воли он был взволнован этим, но сдержался и приписал это усиление проповеднического жара исключительно ее благочестием.
— Что вы хотите сказать, дорогая моя? Или вы думаете, что потолок сейчас упадет мне на голову нарочно, чтобы убить гугенота, как прошлой ночью на нас упал ваш полог? Тогда, к счастью, мы отделались только небольшим облаком пыли.
— Ваше упрямство приводит меня в отчаянье! Послушайте, мне приснилось, что ваши враги собираются убить вас; я видела, что, весь в крови, раздираемый их руками, вы испустили последнее дыхание, раньше чем я успела привести к вам своего духовника.
— Мои враги? По-моему, у меня их нет.
— Безумец! Разве вам не враги все, кто ненавидит вашу ересь? Разве это не вся Франция? Да, все французы должны быть вашими врагами, пока вы остаетесь врагом господа бога и церкви.
— Оставим это, моя королева! Что касается ваших сновидений, обратитесь за толкованием их к старой Камилле, я в этом ничего не понимаю. Поговорим о чем-нибудь другом. Вы, кажется, были сегодня при дворе, там, вероятно, вы и схватили эту мигрень, которая вам причиняет такие страдания, а меня выводит из себя.
— Да, я вернулась оттуда, Бернар. Я видела королеву и вышла от нее… с твердым решением сделать последнюю попытку заставить вас переменить… Это надо сделать, это непременно надо сделать!
— Мне кажется, — прервал ее Бернар, — мне кажется, моя дорогая, что раз, несмотря на ваше нездоровье, у вас хватает силы проповедывать с таким пылом, — с вашего позволения, мы могли бы провести время еще приятнее.
Она встретила эту шутку пренебрежительным и разгневанным взглядом.
— Отверженный! — сказала она вполголоса, будто самой себе. — О, почему я перед ним такая слабая? — Затем продолжала более громким голосом: — Я вижу ясно, что вы меня не любите и цените меня не более, чем какую-нибудь лошадь! Только бы я служила для вашего наслаждения, а что за дело до того, что у меня сердце разрывается от муки… Ведь только ради вас, ради вас одного я переношу угрызения совести, в сравнении с которыми все муки, что может выдумать человеческая ярость, — ничто! Одно слово, слетевшее с ваших уст, могло бы вернуть мир моей душе; но слова этого вы никогда не произнесете. Вы не захотите пожертвовать ради меня ни одним из ваших предрассудков.
— Диана, дорогая, за что такая немилость. Будьте справедливы, вернее — не будьте ослеплены вашим религиозным рвением. Ответьте мне: найдете ли вы другого раба, более покорного, чем я, во всем, что касается моих поступков и мыслей? Но нужно ли вам повторять, что я могу скорее умереть за вас, чем принять вашу веру!