Петр Краснов - Екатерина Великая
В этот день точно что-то случилось с Государем. Вдруг напала на него былая детская резвость и шаловливость, точно он опять стал тем мальчишкой, каким был в Ораниенбауме, точно был он и подлинно «чёртушкой», непереносимым в большом обществе. В длинной чёрной мантии, подбитой горностаевым мехом, несомой сзади него несколькими пажами и камергерами, он шёл за гробом. Он шёл всё медленнее и медленнее, далеко отставал от колесницы, потом, точно опамятовавшись, кидался бежать с прыжками и смехом, камергеры и пажи выпускали концы мантии, и она развевалась за ним, точно чёрный хвост. Растерянные камергеры бежали следом.
— Чистый дьявол, — говорили в народе.
Должна была бы бежать за ним и Императрица, но она послала конного пажа остановить шествие на Неве и медленно нагнала шествие.
— Да-а!.. Государыня!.. Точно что Государыня!.. Дай ей Господь, матушке Екатерине Алексеевне!
Так из тайников дворца заговор переходил в толпы петербургского народа…
XIII
Но не одни шутки и неуместный смех были в Государе Петре Фёдоровиче. Было в нём и нечто подлинно петровское — смелый размах быстрых реформ и преобразований. Шутки, прыжки, ужимки — это было по вечерам на его мрачно-шумных пирах и банкетах, по утрам же Государь занимался делами, и с волнением и ужасом Государыня Екатерина Алексеевна видела, что это были не «замки для капуцинов», построенные на красивых местах, но серьёзное преобразование всего государственного строя. Это было, по её выражению, «перековеркивание всех дел и прежних порядков».
И кому-то оно могло понравиться и снискать любовь к новому Государю.
Двадцать пятого января тело Государыни Елизаветы Петровны при пушечной пальбе было предано земле, а двадцать девятого правительствующему Сенату был прислан для распубликования государев указ: разрешение раскольникам, бежавшим за границу, вернуться в Россию с правом свободного исповедания своего учения и обрядов.
И прошло с этого дня много ещё дней, пока указ этот дошёл до раскольничьих гнёзд, но когда дошёл — поднял простые и сильные души. «Настоящий Государь на Руси появился… Пожалел верующих, понял истинных православных… Государь тот с чёрной бородой, сам как раскольник… Петра Великого внук, его вины искупает, за деда молитвенник… Он и больше дал бы, да Императрица-немка мешает…»
Далеко и на даль были брошены семена новой и страшной смуты.
Шестнадцатого февраля — новый указ: от православных церквей и монастырей были отобраны земельные имущества и монастыри лишены права владеть крепостными… Ни Иван Грозный, ни царь Алексей Михайлович, ни сам Пётр Великий не посмели сделать этого — Пётр Фёдорович росчерком пера с этим покончил.
Взволновалось чёрное и белое духовенство. Пошли по домам, весям и градам страшные слухи. Похвалялся-де Государь, что выкинет из православных церквей все иконы, кроме ликов Спасителя и Божией Матери, острижёт и обреет духовенство и оденет его по лютеранскому образцу в длинные сюртуки. Дед остриг и обрил бояр и обрядил их в немецкое платье, внук примется за духовных особ. И пошло, покатилось большое недовольство, поднялась тревога по церквам и монастырям, по приходам, среди церковных людей.
Такая быстрота и непоследовательность реформ смутила и встревожила короля Фридриха, который зорко следил за всеми поступками своего друга. Немецкий посланник барон Гольц и генерал Шверин явились к Государю и говорили ему, что престол его в опасности, надо раньше удалить всех тех, кто злоумышляет против Государя, а тогда приняться за реформы.
— Теперь некогда заниматься заговорами, — резко возразил Государь. — Дело надо делать!
Фридрих написал ему сам. Он советовал Петру Фёдоровичу поспешить с коронованием, освятить свою власть священным миропомазанием, чтобы иметь в глазах народа больше прав.
— Нельзя!.. Венцы не готовы!..
Государь продолжал неутомимо заниматься делами.
Восемнадцатого февраля он подписал «указ о вольности дворянства». По существу указ не был нужен. Дворянство уже давно, и особенно в царствование Елизаветы Петровны, могло подавать в любой момент в отставку и не служить, но торжественный манифест как бы уничтожал и самоё дворянство, ибо дворянство, которое не служит, не могло рассчитывать и на дальнейшее владение крестьянами. Раз дворянин не должен был являться по приказу государеву «людным, конным и оружным» и становиться на защиту престола и отечества, так для чего ему было владеть и крестьянами? И поползли слухи о том, что за вольностью дворянства последует, как логическое последствие, и воля крестьянам… Чем дальше от Петербурга, чем глуше было место, тем фантастичнее были слухи о новом Государе. Мужицким царём являлся он в воображении обитателей далёких хуторов, и мешали ему дворяне и Государыня… Фитиль подносился к пороховому погребу, и Екатерина Алексеевна со страхом ожидала, когда догорит он до конца и когда всё полетит на воздух и она со всеми…
Двадцать первого февраля была уничтожена Тайная канцелярия…
По утрам государственная работа с немцами в кабинете, указы Сенату, приказы Военной коллегии или муштровка гвардии на голштинский манер на дворцовом плацу, по вечерам шумные пиры, где струились табачные дымы, сизой пеленой затягивая потолок, где резко раздавалась немецкая речь и заливисто и звонко смеялась «будущая императрица» Елизавета Романовна Воронцова.
Екатерина Алексеевна, сколько могла, удалялась от этих пиров. В печальном уединении, в глубоком раздумье о судьбах своей, российской и своего сына, — в чтении, в разговорах с людьми, имевшими мужество остаться ей верными, в дальних комнатах большого дворца проводила она эти дни, когда тихо наступала петербургская томная и точно ленивая весна. А про неё жестокая молва уже плела нелепые слухи и, желая подслужиться Государю и помочь ему освободиться от законной жены, рассказывала, что причиной её уединения — её внезапная беременность не то от Орлова, не то от Понятовского. Это принималось Государем благосклонно, и, не скрывая, говорили о скором заточении Государыни в монастырь. Наследник Павел Петрович в манифесте не был объявлен наследником престола, и шептали, шептали, что это-де потому, что Павел Петрович не сын Екатерины Алексеевны, но неизвестно чей сын, быть может, самой Императрицы Елизаветы Петровны… Воронцова расчищала путь к престолу не только себе, но и будущему своему потомству. Тошно было всё это слушать, скучно прислушиваться и ждать, когда же неумолимая судьба окончательно захлестнёт петлю на шее Екатерины Алексеевны.
Странен и непонятен был Император. Он избегал Екатерины Алексеевны, она ему как будто была совсем не нужна, но это было до тех пор, пока что-нибудь сильно не задевало его и не потрясало. Тогда, как ребёнок к маме или няньке, он шёл к жене и делился с нею своим горем, своим возмущением, своими чувствами; он привык к ней, привык смотреть на неё, как на старшую, как на единственную, кто не из лести, но из какого-то чувства, которое, ему так казалось, должно было в ней сохраниться, мог дать ему верный и честный совет.
Ладожский лёд прошёл в середине апреля, и наступили те очаровательные солнечные апрельские дни, преддверие майских холодов и дождей. Император стал чаще выезжать из дворца, то на смотры, то на манёвры. Готовился переезд его в Ораниенбаум, где большим лагерем стояли голштинские войска.
Император пропадал целый день неизвестно где. Он вернулся поздним вечером с зазябшим, покрасневшим лицом и прямо, не заходя на свою половину, прошёл к Екатерине Алексеевне. Он был чем-то расстроен и потрясён. Государыня сидела в кресле у бюро. Она вопросительно посмотрела на мужа. Что ему надо от неё?
— Ваше Величество, знаете вы, куда я ездил сегодня?
Екатерина Алексеевна промолчала.
— Ужасно!.. Я хочу с вами поговорить. Ибо сие касается нас обоих и Павла Петровича…
— Я вас слушаю, Ваше Величество.
— Я был… В Шлиссельбурге… У Ивана… У Императора Иоанна VI. Ужасное зрелище!.. Вы знаете, он возмужал… Да ведь и то, ему — двадцать первый год кончается.
— Как вы его нашли?..
— Высокого роста… Очень худой… Длинное, белое лицо, продолговатый подбородок, синеватые глаза и в них… Да, что-то романовское… Но… Жуткий… Точно призрак… Не от мира сего. Я отослал свиту, остался с ним вдвоём. Мы заговорили. Странна и беспорядочна была его речь. Он слабоумен. И то — двадцать лет в заточении и никого не видеть, кроме своих тюремщиков. Я его спросил: кто ты?.. Он отвечал… Сильно заикается… «Вы не знаете, кто я?.. Я не то лицо, за которое меня считают. Тот принц давно взят на небо. Но я готов отстаивать все права того лица, чьё имя я ношу». Тогда я сказал: чьё же имя ты носишь?.. Он усмехнулся… Как страшна была его усмешка! У меня мурашки побежали по спине от неё. Печально и сурово он ответил: «Арестант номер первый…» Больше мы не говорили.