Николай Андреев - За Русь святую!
Министры заволновались. Им явно становилось не по себе при мысли о том, что император узнает об их бездействии…
А пока телеграмма Протопопова, в которой в весьма спокойных и осторожных тонах сообщалось о «небольших беспорядках и волнениях» в городе, шла в Ставку, на улицы Петрограда выехали казачьи сотни.
Молодые донцы и кубанцы, хмурясь и робея перед толпами волнующегося народа, так и норовящего кинуть во всадников чем-нибудь потяжелее, проклинали службу и запрет на применение оружия. Как «способствовать успокоению» людей, когда нельзя даже в воздух выстрелить для острастки?
Да и не те казаки пошли: тех, что раньше разгоняли демонстрации, давно взяли на фронт, в кавалерию, а здесь были молодые, еще не понюхавшие пороха станичники, взятые от сохи или из пастухов.
Выручали только нагайки. Особо ретивого «народного радетеля», сунувшегося близко к казакам, могли ударить для острастки. И тогда «радетелю» казалось, что кожа трескается на теле — настолько сильной была боль, многие просто падали на землю и рыдали, кричали от нее. Но нагайка — это не револьвер, да и казаки не горели желанием воевать с простым народом.
— Эк они шумят-то, — заметил есаул лет сорока. Он был единственным казаком старше тридцати в сотне.
— Гутарят, что за правое дело, за правое, — заметил подъесаул, потрепав гриву каурого. — Пошли испросить у одного знающего дело, пошли. Вот как вернутся, передадут, что сказал, так и решим, как быть.
Люди, громившие витрины за считаные минуты до того, старались обходить казачьи сотни, боясь всадников. Но постепенно страх улетучивался, и с каждым часом народ подбирался к казакам все ближе.
— Ну-тка, рысью, на этих! Неча бунтарить, неча! А что гутарят — так то только гутарят, а эти нас могут и побыстрее, чем немцы, отправить к господу богу! Рысью!
Сотня рванула коней вперед, надеясь испугать демонстрантов. Петроградцы брызнули в разные стороны, огрызнувшись камнями и несколькими железными болванками. К счастью, никого не задело.
Есаул перевел дух, когда площадь очистилась от «бунташников». Он знал, к кому пошли старшины за советом. Да только того человека уж и дома не было: забрали. Но вне зависимости от ответа того «мудреца», есаул Селиванов знал, что гнать взашей нужно всех этих студентиков и бездельников с улиц. Порядок — вот главное, особенно во время войны.
— Эх, дурилы, — ревел донец, размахивая направо и налево нагайкой для пущего эффекта.
Люди разбегались, исчезая в переулках и подворотнях, чтобы затем появиться в другом месте и снова «сотворить» царство анархии в столице. Они просто устали от власти, которая не могла что-либо сделать для ослабления гнета военного времени, решить проблемы с продовольствием. Да и чувство того, что режим просто не в состоянии выиграть войну, становилось с каждой неделей все сильнее и сильнее…
Карл Густав Маннергейм нашел Гельсингфорс местом поопасней, чем Румынский фронт. Матросы, встречая офицеров, если и отдавали честь, то делали это нехотя, с плохо скрываемой злобой. Приказы исполняли, скрипя зубами. Да и к тому же ни для кого не было секретом, что город наводнен немецкой агентурой, так что в каждом офицере или чиновнике с нерусской фамилией подозревали шпиона и кровопийцу. Солдаты гарнизона, конечно, были лишь немногим лучше.
Барон не нашел иного выхода, чем собрать всех офицеров, морских в том числе, в здании Офицерского собрания. Первые слухи о начавшихся в Петрограде беспорядках добрались до города как раз к моменту открытия Собрания.
— Господа, Его Императорское Величество назначили меня на пост командующего гельсингфорсским гарнизоном именно для того, чтобы навести порядок в городе. Разве вам самим не горько взирать на нарастающее напряжение, отчужденность, ненависть к офицерам? Кто, кроме нас, сможет все это изменить? Император повелел мне действовать любыми методами, и я воспользуюсь этим правом. Первым делом необходимо оградить гарнизон и команды кораблей от волнений, которые обязательно последуют после известия о неразберихе, что сейчас происходит в столице…
Морские офицеры заволновались, пошли тихие разговоры, затем кто-то поднялся со своего места и обратился к Маннергейму. Барон выглядел весьма внушительно: парадный китель со всеми орденами, левая рука на рукояти сабли, а правая сжала краешек столешницы. Глаза Маннергейма спокойно всматривались в собравшихся, оценивали, искали тех, кто кажется наиболее уравновешенным и чутким к голосу разума (вернее, к просьбе Маннергейма).
С места поднялся один из моряков.
— Я считаю, что наше собрание можно назвать совещанием, а здание — штабом, господин генерал-лейтенант. — Густав еще не привык к своему новому званию, только-только дарованному царем вместе с назначением на пост командующего гарнизоном Гельсингфорса. — И предлагаю, чтобы вы огласили свой план по поддержанию порядка в городе.
Маннергейм только потом узнал, что его собеседником являлся совсем недавно получивший должность начальника штаба Балтийского флота Алексей Михайлович Щастный. Густав навсегда запомнил взгляд моряка: холодный и ровный, будто воды Балтийского моря за мгновенье до шторма, цепкий, умный, уверенный, способный разбить любую преграду и докопаться до самой глубины души собеседника. Кирилл Владимирович, сообщивший, что Маннергейм может во всем полагаться на этого человека, оказался прав в своем выборе.
— В ближайшие же часы все оружие должно быть изъято у частей, не вызывающих доверия офицеров, и сконцентрировано в арсенале. При себе его могут иметь только те солдаты, в чьей верности их командиры не сомневаются. Из офицеров будут созданы батальоны, в чье ведение перейдет охрана арсенала и помощь полиции, если начнутся беспорядки. Господа, не считайте это унизительным делом: идет война, и любое волнение в тылу может обернуться катастрофическими последствиями. Не забывайте, что вражеская агентура может воспользоваться недовольными для саботажа и диверсий. Поэтому поддержание порядка в городе я считаю равноценным бою с превосходящими силами противника. Но помните, что большой крови допускать нельзя: все-таки здесь не фронт, и не германцы пытаются занять Гельсингфорс. Применяйте оружие лишь в крайних случаях, старайтесь стрелять в воздух: толпа образумится, если почувствует, что ей противостоит сила, а не безоружные люди. Также необходимо окружить караулом почту и телеграф, и не допускать распространения слухов о том, что происходит в Петрограде. Мы находимся на грани осадного положения, на бочке с порохом.
— Господин генерал-лейтенант, вы передергиваете, преувеличиваете опасность. Да и вы можете себе представить батальоны, в которых вместо солдат — одни офицеры? Это нонсенс! Это глупость! — Один из офицеров решил высказать свое мнение.
Кажется, полковник. Маннергейм решил, что раз уж в собрании устроено совещание штаба, в который превратилось все офицерство Гельсингфорса, то надо дать возможность высказаться всем желающим.
— А если солдаты решат, не дай бог, что командование решило переметнуться к немцам? Ведь наши действия могут быть истолкованы и таким образом! Да я и не верю, что рядовые поднимут руку на своих командиров! Немыслимо! Вы можете сами поверить в то, что только сказали?
— А я не верю — я просто уверен, господа. Если большинство офицеров думает в том же духе, что и вы, то собрание окончено. Боюсь, опасность момента не потерпит переливания из пустого в порожнее.
Маннергейм быстро понял, что устроение из собрания какой-то говорильни добром не кончится. Что ж, тактика на то и тактика, что ее приходится менять «по обстановке». А сейчас обстановка требовала действия и здравого смысла.
— Немедленно передайте Ставке и адмиралу Небогатову, что нами приняты все меры по поддержанию боевой готовности гарнизона и эскадры. Да поможет нам бог, господа. Сегодня вы впишете свои имена в историю победы в этой войне.
Дисциплина все-таки победила некоторое чувство неожиданности и прострации, которое завладело умами офицеров в первые минуты речи Маннергейма. Большинство не знало, что и думать. Но приказ — это приказ. Раз необходимо удержать город в спокойствии и устранить даже опасность беспорядков — это должно быть выполнено…
Александр Васильевич смотрел с капитанского мостика на неспокойное Черное море, воды которого прорезали корабли флота. Все — как будто идут на последний в жизни бой. Среди команд повисло молчание, даже кочегары не поругивались потихоньку, что раньше делали по поводу и без. Борта миноносцев, эсминцев и крейсеров вспенивали темную воду, поддававшуюся напору металла, покорявшуюся морякам.
Колчак вывел всю севастопольскую эскадру в море утром двадцать третьего февраля, предварительно отдав приказание ввести цензуру телеграфных сообщений: все сведения о беспорядках в столице следовало не пускать в город. Кирилл Романов оказался прав: в Петрограде действительно начались демонстрации и массовые волнения. К счастью, ни один из моряков или солдат на базе флота не знал. Во всяком случае, пока.