Борис Изюмский - Тимофей с Холопьей улицы. Ханский ярлык
Бориска улыбнулся, представляя себе эту картину: «Каких небылиц не выдумают!»
Лес начал редеть, и отряд выехал в поле, к скирдам, освещенным солнцем. Сразу стало светлее на душе, и Бориска, с удалью тряхнув головой, широко и радостно улыбнувшись, выпрямился.
Князь добро посмотрел на него. «Сейчас будет веселые песни сплетать», — подумал он. К этой страсти Бориски князь относился снисходительно, как взрослый к детским забавам.
— А ну-ка, начинай! — подмигнул он Бориске, поощряя.
Бориска не заставил себя упрашивать и, озорно блеснув синими глазами, стянув с головы шелом, откинул светло-русые волосы назад, начал юношески-мягким голосом:
Рада баба, рада,Что дед утопился.Наварила горшок каши,А дед появился!
Грохнули смехом воины, заулыбались одобрительно:
— Ишь взыграл!
— Гладость какая!
— Грамотник!
Гордились Бориской: на ратное дело крепок и песнотворец гораздый. Иной раз так сложит — в боку от смеха заколет, а иной — до того жалостливо, что в горле щекотно.
Любили Бориску. Было в нем смиренное до поры до времени буйство — так и рвалось оно наружу в улыбке, блеске глаз, гике молодеческом; было бесстрашие, не знающее предела, — мог один пойти на медведя, броситься с кручи в реку, ночью продираться сквозь лесную чащу.
Был он весь налит силой и молодостью, и за что ни брался: коня ли подковать, кольчугу ли сделать, — все у него спорилось, горело под руками. И грамоте-то обучился от попа Давида между делом, играючи.
Но веселье сегодня не ладилось. То ли устали, то ли не могли отрешиться от мысли, что едут на смертное дело — не в открытое поле, где силой можно померяться, а во вражий стан.
Бориска попел да умолк, начал думать о Фетинье, составлять послание к ней.
Лицо юноши приняло мечтательное выражение. «Нежная ты моя!» — так начал он, но тотчас слова сами собой стали складываться в песню:
По тебе, муравка-травка,Я не нахожуся.Тебя, верную, люблю,Да не налюблюся…Не забудь, Фетиньюшка,Под дубочком встречу,Наш сердечный разговорВ тот прощальный вечер…
Слова лились из глубины души — свободно и просто. О Фетинье думал всегда: и в радости и в печали. В радости — хотелось ею поделиться с девушкой, в печали — чтоб рядом была, утоляла боль…
Отряд выехал к выгари — поляне с выкорчеванными, выжженными под пашню пнями. Уродливые черные корни разламывались под лошадиными копытами.
Нивари трудолюбиво копошились в земле. Рядом с иными пнями походили они на крохотных букашек — а вот, поди же, упрямством своим, руками своими добывали хлеб, украшали как умели жизнь.
Завидев отряд, нивари разогнули спины, начали с тревогой вглядываться в проезжающих всадников: чего ждать от них? Разбоя ли, полона? Или проедут, не тронув? Видно, успокоившись, продолжали свой нелегкий труд.
«Вот кому поклониться надо, — думал Бориска, — кормят всех, селенья из праха подымают».
Небо неожиданно потемнело, затянулось клубящимися черными тучами. Их глыбы пронзила ломаной стрелой молния, загремел гром, будто за лесом столкнулась тысяча щитов, и наземь стали падать первые крупные капли дождя.
Отряд пошел рысью. Вдали показались избы селения.
СТЕПАН БЕДНЫЙ И АНДРЕЙ МЕДВЕЖАТНИК
Темным вечером в урочище Подсосенки, под Москвой, кто-то постучал в дверь избы Степана Бедного. Степан, открыв дверь, вгляделся — за дождем ни зги не видно.
Порог переступил Андрей Медвежатник.
— Бог помочь, сосед! — приветливо сказал он, снимая шапку с кудрей. — Не в пору гость — хуже татарина.
— Да пора-то не поздняя, заходи, — сдержанно предложил Степан, пропуская гостя вперед.
Андрей скинул зипун, сел на скамье у стола. Степан с порванным бреднем пристроился поближе к лучине, разложил каменные грузила, поплавки. Андрей взял в руки грузило, повертел — походило оно формой на веретено с трубкой, — положил на стол.
В избе было пусто и неуютно. Струйки воды текли на пол через худую крышу; под кучей тряпья спали на полу дети Степана; его жена Аксинья — изможденная, словно высохшая на солнце и ветру, — сидела с прялкой по другую сторону лучины. Пахло квашеным тестом, полынью, курным дымом. Бормотали во сне дети, промычал в сенцах телок.
В последние месяцы Андрей часто заходил к Степану, и они еще более сдружились: говорили о своих делах и невзгодах, о плохом урожае, недоимках и падеже скота.
Вот и сейчас они сетовали на это же.
— Князь приказал мед, в лесу собранный, ему приносить, — злой скороговоркой сказал Андрей.
— Да что мед! На наших землях скот запретили пасти, — возмущенно сверкнула глазами Аксинья. — Скоро и рыбу ловить не дадут!
— Уже не дают, — мрачно подтвердил Степан.
Долго перечисляли они обиды и несправедливости.
И за всем чувствовалось то главное, о чем пока еще не упоминали, но что каждый держал в мыслях.
Первым начал Андрей.
Глядя на Степана прямым, открытым взглядом, он произнес порывисто:
— Мне дед Онисим сказывал: когда-то, в давние времена, в Киевском княжестве народ кровопийцу-князя Игоря порешил.
Степан промолчал, только посмотрел на Андрея внимательно, а тот продолжал:
— За ноги привязали к верхушкам осин, разорвали супостата надвое.
— Христианское дело свершили! — не выдержав, одобрил Степан, резко переворачивая бредень. — Бог не осудит, коли зверя кровожадного убьешь,
Они помолчали, словно прислушиваясь к однообразному жужжанию веретена. Тревожно метались по углам тени.
— В Тверском княжестве, сказывают, народ не только татар, а и своих бояр побил, — негромко произнес Андрей и поглядел теперь не на Степана, а на Аксинью. — И в Новгороде пожгли боярские дворы…
— Давно бы пора! — гневно повела черными глазами Аксинья, и пальцы ее заработали еще быстрее. — Страх берет: не было б Узбекова нашествия… Ну, да наш князь хитер да умен, отведет ордынцев.
— От его ума да хитрости вишь как славно живем! — обвел Степан избу суровыми глазами. — На языке мед, а под языком лед. Что он, что Кочёва… Живоглоты!
— Верно! — живо подхватил Андрей. — Его неспроста Калитой прозвали, нашими слезами кошель свой набивает! — И, нахмурившись, уже медленно продолжал: — Надысь слыхал, подался князь в Орду, хана Узбека обхаживать: ярлык замыслил получить.
— Этот обведе-ет! — убежденно протянула Аксинья. — Может, полегчает, как от татар оградит. Баскаки б ездить перестали.
— Ярлык — то б и нам польза, — согласился муж.
— Без нас и от орды не оградит, а нам бы от него, обиралы, оградиться! — с горячностью воскликнул Андрей, и шрам на его лбу порозовел. — Степан Ефимыч, — продолжал он шепотом, пододвинувшись вплотную к Бедному, — поднять бы народ, перебить кровососов… Самое время ныне. Сила с князем ушла, Кочёва мешковат: пока соберется… А черные люди с Гончарной слободы поддержат. Я оттоль недавно… Перебьем волков, добро, что они у нас награбили, отымем, по правде поделим…
Дождь сек крышу все сильнее; потрескивая, чадила лучина; червь-древоточец точил стену.
ДЕД ЮХИМ
Селение, к которому подъезжал небольшой отряд Калиты, оказалось десятью дворами на бугре. Трошка поскакал вперед — выбрать для князя избу почище да попросторней, и скоро Иван Данилович уже снимал сапоги в облюбованной Трошкой избе.
Бориска остановился возле ветхих ворот с крестом и образом у верхней перекладины. Из ворот вышел кряжистый дед в сермяжных заплатанных штанах, полотняной рубашке и берестяных лаптях.
Зеленовато-белые волосы облепили его голову и лицо, густо иссеченное морщинами. Дед был не стар, а древен, но меж морщин его ясно светились спокойные, мудрые глаза. Достаточно было глянуть в них, чтобы понять: никого и ничего не боится дед. И на Бориску смотрел он сейчас так, словно видел позади него что-то такое, чего другим не дано было видеть.
— Разреши, деда, на постой? — попросил Бориска громко, думая, что дед глуховат.
— Да ведь не разрешу — все едино станешь! — усмехнувшись, ответил дед и начал открывать ворота.
— Ан не разрешил бы — за двором под плащом заночевал! — весело ответил Бориска.
В глубине двора стояла приземистая изба из бревен, обмазанных глиной; к ней притулился хлев, сплетенный из жердей; правее избы виднелись низкий стог сена и колодец.
— Позволь, дед, коня накормить?
— Ну вот! — весело отозвался дед. — Только впусти, а уж и захозяиновал. Да шучу, шучу — бери!
Бориска привязал коня, вытащил из стога охапку сена, подложил ему.
— У тебя, деда, конь есть?
— Мы пешеходцы, — с горечью ответил тот. — Сироты… Заходи в избу, гостем будешь.
Парень деду Юхиму понравился: вежливый, видно, душевный.