Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 2. «Мои любезные конфиденты»
Рабство забрасывало россиян далеко — до Египта, до Мальты; на острове Мадейра звучали песни русских Настенек и Аксюток, а поэтический мост Ринальто в Венеции так и звался мостом Слез: здесь столетиями плакали в разлуке славяне.
Благочестивые Людовики не жалели денег на рынках Леванта, чтобы приобрести русских схизматов для галер флота французского. Но уже в XVII веке Европа начала стыдиться иметь рабов русских, и через всю Европу пролегла «дорога свободы»; от Венеции в земли Кроатские и Венгерские; через Моравию и владения Литовские — на Киев, а из Киева — на Путивль (так шагали из плена на Русь).
Венеция печатала особые бланки, которыми снабжались русские беглецы. На бланке том — лев Святого Марка, и просьба ко всем встречным кормить путника и давать ночлег ему бесплатно; капитанам кораблей вменялось везти путника безвозмездно «во славу божию» (под страхом штрафа в 25 дукатов). Когда же беглец попадал на родину, дьяки заставляли его писать «сказку» о своих мытарствах, осматривали повреждения телесные: «голова рассечена до мозгу», «жилы перебиты, персты не гнутся». Каждому давали по рублю на лечение, каждого беглеца одаривали из царской казны иконкой…
Вот ты и дома, человек русский! Иди же — ищи свой дом.
Но иногда татары сами отпускали раба русского. Для этого товарищи должны были за него перед татарами поручиться. Отпущенный же обязан собрать у родни денег для выкупа своего. Это и был знаменитый кабал! Если не смог кабала с себя снять, должен обратно вернуться — в рабство. И позор тебе, если обманешь своих товарищей. Тогда татары ступкой выдавливали им глаза. Отрезали уши и пальцы. И молотком выбивали все зубы. А ноги ломали дубинами… «Товарищ» — это слово ценилось на Руси!
Тит Федоров, юный рейтар строя пешего, в жарком деле под Уманью в 1661 году «стрелен татаровья из луки по брюху». Раненого утащили татары в Крым, где пролежал год в червях и гноище. Выправился. И тягуче потекли годы… Где-то бушевали стрельцы, были Гангут и Полтава, стали на Руси брить бороды, а он жил рабом. Так прошли целых 70 лет, когда татары отпустили его в кабал. Впервые распахнулись перед ним воротам Ор-Капу, за которыми пролегла через степь сакма — дорога на Русь, дорога на родину.
Он помнил город, в котором родился, — Венев…
Дойдет ли старик? От Киева на попутных обозах «волокся», в Муромских лесах разбойники ему лошадь подарили. Седой человек, с улыбкой на губах пепельных, не узнавал мест. Вот и поля родимые. Вот и березы шумят, как раньше… Где же тут дом его?
Семья ужинала при свечах, когда дверь открылась и предстал он перед ними — перед своими потомками. Назвал себя, вспоминая родственников, давно отживших.
Сказал плача:
— Кабал на мне… в сорок рублев!
— Но мы же тебя не знаем, — отвечали ему сидящие за столом.
Тит Федоров сказал потомкам своим:
— Грех говорить тако: я же ваш прадед двоюродный.
— Много таких… шляются по дорогам.
— Сорок рублев… кабал на мне! Или снова в ад?
— Эй, люди! Покормите дедушку со стола лакейского…
Он стал чужим. Его кормили на кухне, как нищего странника. Тряслась рука древнего рейтара, несущая ложку к губам пепельным. И шумели над ним березы, которые в юности его едва от земли поднялись. Тит Федоров снова вошел в дом, поклонился хозяевам:
— Прощайте уж… Мир вам всем, а я иду обратно!
И пошел старик обратно той же дорогой. Но теперь он спешил. Ибо за него поручились перед татарами. Нельзя подвести товарищей. Кончились русские леса — потекла перед ним проклятущая сакма, избитая копытами, занавоженная. И парили над степью ястребы…
Мир был прекрасен, а столетье осьмнадцатое — удивительно!
Мысль человеческая уже стремилась ввысь — к новизне решений. Человек на ощупь исследовал пути к равенству и братству. Уже творил Вольтер и уже страдал за свою дерзость. И только здесь все оставалось как прежде. Как было во времена Мамая — так было и сейчас… С высоты Ор-Капу сова внимательно проследила, как через мост прошел под ворота старик, вернувшийся в лютое рабство.
Читатель, я не сказочник, и эта повесть — не сказка. Это жесточайшая быль земли Русской… С глубокой верой в торжество справедливости я открываю новую летопись этой кровавой хроники.
Глава 2
Ночь, ночь. Всегда ночь. И не проглянет свет. Только изредка, святых празднуя, в «мешок» каменный монастыря Соловецкого спускают для князя Василия Лукича Долгорукого трапезу скудную со свечкой малюсенькой — в мизинец младенца.
— Веруешь ли? — спросят, бывало, сверху князя.
— Верую, — казнится в муках заточенный Лукич. — Верую истово, но обнадежьте меня: какой ныне год в мире шествует?
— О времени сказывать тебе не ведено. Будь свят…
А сны-то… сны какие! На что вы снитесь?
Только единожды старец Нафанаил вывел его из «мешка» наверх, дынею парниковой потчевал, тогда-то Лукич в бане помылся, и были разговоры со схимником — умные, политичные. Тогда год на Руси шел 1733-й… А ныне? «Какой же ныне? Неужто Анна Иоанновна еще жива? Или меня забыли?» Лукич не терял веры в то, что ежели на Руси еще царствует Анна, она его простит. Обязательно! Потому простит, что сама баба, а он, дело прошлое, в объятиях ее нежился…
И вот брызнул сверху ослепляющий узника свет:
— Вылезай!
Полез наверх, весь содрогаясь в немощных рыданиях. Снова провели Лукича в мыльню, помыли его; возле окошка постоял — звезды видел! И повели его в трапезную, где стол был накрыт. У ликов письма древнего отмолясь ретиво, Лукич сел за стол, но душа его не принимала лакомств. Неслышной тенью, почти бесплотен, явился перед ним Нафанаил; старец еще больше состарился, согнулся в дугу, шел мелкими шажками, а лицо старика уже в кулачок ссохлось. Присев напротив Лукича, сказал Нафанаил без сожаления:
— Меня всевышний призовет к себе вскорости. Может, это наше свиданье, князь, и есть последнее… Давай поговорим перед разлукой вечной, неизбежной для всех…
— Год-то ныне какой? — первым делом спросил Лукич.
— От Рождества Христова пошел тысяча семьсот тридцать шестой…
— Господи! — ужаснулся Лукич. — Мне-то взаперти казалось, будто сама вечность продлилась. А, выходит, всего три лета минуло со свиданья нашего… Не знаешь ли, доколе еще терпеть мне?
— Того не знаю. Но… Россия терпит, и ты терпи.
— Утешил… ой, беда! — Тут проснулся в нем старый дипломат, и Лукич стал выведывать у старца:
— что нового в Европах? Какие войны учались, какие короли померли? Что при дворе нашем слыхать? А конъюнктуры ведаешь ли тонкие, придворные?
Черносхимник отвечал ему со знанием дела:
— Французы, как и прежде, сторонятся от России, будто чистый от немытого, лишь австрияки подлые нас к выгоде своей используют. Со времени падения Данцига вниманье русское обратилось к рубежам татарским. Оно и любо бы всем патриотам истинным. Однако конъюнктуры тоже есть немалые. И тонкие, и грубые, и всякие. Бояться надо нам, — сказал Нафанаил, — как бы война с-султаном не обернулась для России жертвами напрасными… Те люди, что душой страдают за Россию, власти не имеют боле. Вся власть в руках той мрази, которая свои лишь интересы во всем изыскивает. Нафанаил откупорил вино, придвинул князю хлеб. И яблоки предложил. И мед в тарелке подал.
— Волынский… как? — спросил его Лукич.
— Единый человек из русского боярства, — ответил старец, — который прошмыгнул меж ног чужих, и ныне власть ему дана большая. И скоро, судя по всему, получит власть он вышнюю.
— Какую ж?
— Граф Ягужинский умер, а в Кабинете царском — лишь двое и остались: сам Остерман да князь Черкасский, ротозей известный. Сенат Петров столь захирел, что слова молвить боится. Теперь же твой Волынский весь в хлопотах, чтобы в Кабинете сесть, яко кабинет-министру.
— А сядет ли? — спросил Лукич.
— Он сядет — старец ответил. — Ибо за него сам Бирен!
— Вот как? Выходит, этот граф в чести по-прежнему?
— И процветает в пышности. А ныне в ожиданьях он…
— Чего же ждет граф Бирен? — насторожился Долгорукий.
— Он смерти ждет одной… Фердинанд, герцог Курляндский, что в Данциге проживает, стар уже. И страждет сильно от болестей последний герцог из рода Кетлеров могущественных. Вот Бирен-граф и поджидает, чтобы корону герцогства его на себя примерить!
— Да кто же даст ее ему? — вдруг возмутился Лукич.
— Дадут, ибо Курляндия вассальна от Речи Посполитой, а в Польше коронован Август Третий, и сей саксонский выродок от Петербурга ныне сильно зависим…
Вот он и даст.
— Берлин того не спустит, — возразил Лукич. — Пруссаки сами издревле зарятся на земли прибалтийские.
— Берлину с нами не тягаться: Россия в земли те уже вступила и не уйдет…