Константин Симонов - Товарищи по оружию
– А ты обидься.
– Вы серьезно больны, поэтому с обидами подожду.
– А ты не жди, ты обидься и катись отсюда! – крикнул Козырев.
Он привык к тому, что окружающие терпят его выходки, но сейчас все-таки почувствовал, что переборщил. «Приглашу его завтра посидеть, выпить», – подумал он и виновато посмотрел на врача. Но врач, так ничего и не сказав в ответ на его последнюю грубость, только отвернулся и закурил папиросу.
После разговора с Козыревым Полынин был за ужином невесел и молчалив, хотя и считал себя правым. Настроение, начавшее у него портиться еще с топ минуты, как он увидел на аэродроме тесно поставленные самолеты, теперь испортилось окончательно, и, не будь гостя, он не стал бы ужинать и сразу лег.
У Артемьева после встречи с Козыревым тоже имелись свои причины быть неразговорчивым.
Старший Соколов чувствовал себя обиженным на Полынина за выговор, полученный от него при командире группы, и, как только Полынин вернулся от Козырева, сразу же высказал ему свои чувства. Полынин молча выслушал его, но ничего не ответил, потому что как раз в эту минуту вошел Артемьев и они сели за стол. Соколов, в запальчивости наговорив Полынину лишнего, теперь испытывал чувство неловкости и с преувеличенной готовностью пододвигал ему то термос, то колбасу, то миску с бараниной.
Младший Соколов проснулся только в середине ужина и, сидя за столом, тоже угнетенный молчанием Полынина, страстно ждал, что хоть кто-нибудь заговорит о таком великом событии в его жизни, как первый воздушный бой. Несколько раз он уже почти решался заговорить об этом сам, но удерживался.
Ужин не удался, хотя все выпили сперва по одной, а потом и по второй склянке спирта. Много и шумно говорил один Грицко, не из природной разговорчивости, а из естественно возникающего желания заполнить образовавшуюся тишину.
– Ну что ж, – сказал наконец Полынин, после того как они просидели около часа, термос был опорожнен, а колбаса и баранина съедены, – вроде веселья у нас не получилось, а, Павел? Как, откровенно говоря?
– Откровенно говоря, не получилось, – сказал Артемьев.
– Это я сегодня обедню испортил, – сказал Полынин, – то есть, верней, сначала мне испортили, а потом уж и я но удержался, кой из кого душу вынул. Ничего, – добавил он таким тоном, словно приносил за все это извинение Артемьеву, – завтра на аэродроме веселей будет. Погода, по-моему, выравнивается. Сходите к синоптику, узнайте. – Это были первые за весь вечер слова, обращенные им к младшему Соколову. Тот вскочил и, довольный, что Полынин смягчился и заговорил с ним хотя бы для того, чтобы отдать приказание, выбежал из юрты.
– И тебе я отвечу, – сказал Полынин старшему Соколову, как только младший вышел. – Самолюбие у тебя, конечно, большое и единственное в своем роде, но и брат у тебя тоже единственный. И, по-моему, брат должен быть дороже самолюбия, в особенности если оно глупое. А на твои грубости, что ты мне сказал, я наплевал и забыл. За твое здоровье!
И Полынин допил оставшийся на дне стакана глоток спирта. Лицо старшего Соколова просияло. Он хотел что-то сказать, но в это время вошел младший и радостно отрапортовал, что синоптик дает на завтра погоду, да и без него видно, что погода будет: тучи тянет на запад, полнеба уже в звездах.
Положив под голову парашют, Полынин лежал под крылом самолета, дожидаясь, когда машину заправят бензином; он только что вернулся после пятого боевого вылета.
Артемьев сидел рядом. Земля была снова сухой и раскаленной; не верилось, что вчера шел дождь.
День казался нескончаемым. Они встали еще до рассвета и завтракали при свечах. Во время завтрака все были сонными и ели без аппетита, просто потому, что утром положено есть. Приехали на аэродром тоже еще сонные, несмотря на прохватывавший по дороге в грузовике холодный утренний ветер.
После первого вылета многие летчики забрались под плоскости и, накрывшись шинелями и кожанками от комаров, додремывали, пока механики заправляли самолеты.
Полынин после первого вылета тоже лег под плоскость, накрылся шинелью и тотчас же заснул, а через полчаса был снова в воздухе, оставив Артемьева вдвоем со своим механиком Гизатуллиным, сумрачным казанским татарином. Гизатуллин оказался до такой степени неразговорчивым, что Артемьеву удалось с ним обменяться двумя словами только к середине дня.
– Хорошие моторы ставят на «чайках», – сказал Артемьев, глядя, как «девятка» Полынина набирает высоту.
– Да, – сказал Гизатуллин.
– А потолок у них много выше, чем у «И-шестнадцатых»? – спросил Артемьев.
– Нет, – сказал Гизатуллин и, присев на землю, стал протирать ветошью гаечные ключи.
Побеседовав таким образом с Гизатуллиным, Артемьев пошел к палатке командного пункта. У полевого телефона сидел дежурный командир, а на топчане дремал Козырев. Руки его бессильно свесились с топчана, лоб был в испарине.
Артемьев не рассчитывал застать его здесь, зная от Полынина, что Козырев сегодня летает.
– Решил один вылет пропустить, слабость чувствует, – шепотом объяснил дежурный, как будто присутствие Козырева на земле, а не в воздухе требовало специального оправдания.
Затрещал телефон. Дежурный сначала, не желая будить Козырева, говорил, прикрыв трубку рукой, но потом тронул Козырева за плечо.
– А? – сразу вскочил и сел Козырев.
– Вас четырнадцатый вызывает, – сказал дежурный.
Козырев взял трубку.
– Козырев слушает. Ясно. Ясно. Ясно.
Говоря это, он застегивал пуговицы на гимнастерке.
– Ясно. Спасибо за предупреждение.
Он положил трубку и обратился к дежурному:
– Слушай, Москвин, давай сейчас побыстрей обойди механиков, чтобы христианский вид имели. И смотри за степью. Если появятся легковые машины, чтоб все были готовы, как юные пионеры!
Только теперь он обратил внимание на Артемьева.
– Боюсь, будет сегодня бомбежка, – хмуро сказал он.
– Почему? – недоуменно спросил Артемьев.
– Звонили, что новый командующий с утра начал объезжать авиационные части. Я с ним встречался еще в Белорусском округе. Вот помяни мое слово, приедет и сразу начнет нас бомбить. Принесла его сюда нелегкая! – сказал Козырев и взглянул на Артемьева. – Знаешь что? Я тебе машину дам. Лучше поезжай к себе в госпиталь от греха.
– А что, тебе может быть из-за меня неприятность?
– Я-то неприятностей не боюсь, – заносчиво сказал Козырев. – Я о тебе забочусь.
– А я тоже не боюсь, – сказал Артемьев, который, уж раз попав на аэродром в разгар воздушных боев, теперь хотел пробыть здесь, по крайней мере, до вечернего разбора.
– Значит, не боишься? – спросил Козырев.
– Выходит, что так, не боюсь, – сказал Артемьев. – В случае чего, думаю, сумею объяснить, почему я здесь и откуда.
– Ну-ну, поглядим, как ты ему будешь объяснять! – сказал Козырев, угрожающе подчеркнув слово «ему».
На этом и кончился их разговор, потому что в воздухе послышался рев снижающихся самолетов. Посадив машины, летчики начали подруливать поближе друг к другу, чтобы, не отходя далеко, перекурить и поделиться впечатлениями.
День, по мнению летчиков, был не выдающийся, но удачный. Козырев во время первого же вылета погнался за отбившимся от строя японцем и, как выражались летчики, «ковырнул» его. Над Халхин-Голом коллективно сбили один бомбардировщик, а второй ушел на маньчжурскую территорию, сильно дымя. Соколов-младший, не рассчитав с горючим, сел в степи у самой передовой, и ему послали туда на полуторке бочку с бензином.
Таковы были события дня. Теперь, после пятого вылета, к ним прибавилось известие о том, что Грицко и Полынин коллективно сбили еще одного японца.
– А как ты его сбил? – спросил Артемьев, сидя возле Полынина, лежащего под плоскостью.
– Ты лучше Грицко спроси, он у нас пианист: на десяти пальцах показывает воздушный бой с участием двух эскадрилий.
– А тебе лень?
– А мне лень. Я чего-то устал сегодня. Жду, когда шарик спустится да можно будет спать поехать.
– По-моему, ты сегодня плохо спал, все ворочался, – сказал Артемьев.
– Это верно, проявил такую недисциплинированность. Бывает: руки-ноги слушаются, а душа – нет.
Помолчав несколько минут и видя, что Полынин по-прежнему лежит с открытыми глазами, Артемьев попросил его уточнить по карте передовую. Полынин неохотно потянулся за летным планшетом и стал показывать, водя пальцем по целлулоиду.