Айдын Шем - Нити судеб человеческих. Часть 3. Золотая печать
- Школы строить? Может, и мечети в Крыму строить захотите? – ощерился майор.
- Конечно, - спокойно ответил Ибраим. – Русские же строят здесь свои церкви, а нам свои мечети восстанавливать тем более надо.
- Ты русских не трогай! – вдруг рассвирепел майор.
Ибраим удивился этой вспышке злобы офицера.
- Вроде бы никто русских здесь и не трогает. Это русские надели на нас наручники и приволокли в отделение, - заметил он.
- Ты русских не трогай! – опять взревел офицер и, вскочив со стула, влепил стоящему перед ним с заведенными назад руками человеку по зубам. При этом офицер не мог не принять во внимание то, что руки татарина скованы наручниками, и можно не опасаться получить сдачу – был татарин не хлипок.
У Ибраима была разбита губа, которая сразу же вспухла, и не было возможности утереть текущую по подбородку кровь.
- Что ж, мы это уже видели в кино, как в гестапо наших людей избивали, - прошепелявил он.
В ответ майор нанес мощный удар в челюсть и Ибраим упал. Поднявшись, он вознамерился ногами избить милицейского офицера, но тот уже укрылся за столом и дрожащими руками набирал номер телефона.
- Сволочь, ты советскую милицию с фашистским гестапо сравниваешь? Ну, погоди! – майор звонил в КГБ, чтобы сообщить, что задержан не рядовой демонстрант, а засланный шпион, агент международного терроризма… ой!... империализма то есть.
Ибраим с трудом пошевелил непослушными губами и выплюнул в лицо майора сгусток кровавой слюны.
- Ондан сонъ дерт адам мени бир одагъа сюреп ойле догдюлер ки, эсимни джойдум. – улыбаясь рассказывал Ибраим.
А что улыбаться-то, что веселого в этом: «После этого четверо мужиков заволокли меня в какую-то комнату и так избили, что я потерял сознание».
Да уж, веселенькая информация!
- Но сыновьям я об избиении не сказал, - строго проговорил Ибраим, - и ты, смотри, при случае не проговорись. А то взорвут они к гнебеней матери всю эту будку.
- Ха, взорвут! – засмеялся Керим. – Слава богу, бомбы у наших нет.
- Надо будет, и бомбу найдем, - сурово произнес Ибраим.
«Ого!» - подумал Керим.
Меня никто никогда не избивал и я никогда не терял сознания, за исключением одного давнего случая. Дело было жарким летом одна тысяча девятьсот сорок второго года. Мы с другом довоенной поры Димкой и с примкнувшими к нам ребятами играли в бывшем нашем дворе, теперь занятом какой-то важной немецкой частью. Всех жильцов немцы выселили, осталась только семья Димки, отец которого служил еще до войны нашим дворником. Немцы - новые хозяева, гнеби иху мать! - разрешили семье дворника оборудовать под жилье подвальное помещение, там все и ютились. Я же регулярно приходил в наш двор с другого конца города, и мы с моим старым товарищем затевали былые игры. День был жаркий, а в соседнем дворе, именуемом нами «третьим номером», был водопроводный кран, к нему мы и пошли напиться и умыться. Потом мы сидели под каштаном в том же «третьем номере», когда к крану подошла девочка моих примерно лет и сначала подставила под прохладную струю ноги и руки, а потом стала ладошками подбрасывать воду над своей головой. То ли девочка мне понравилась, то ли привлекла затеянная ею игра, но я подошел к крану и тоже стал подбрасывать вверх воду. Девочка завизжала, призывая маму. Из дверей напротив крана выглянула бабенка, обругала меня паразитом и истошно стала звать:
- Ганс, Ганс! Ком! Анечку обижают!
Из-за спины орущей тетки выбежал дюжий немец с заросшей рыжей шерстью голой грудью, подбежал ко мне и влепил пощечину. Я отлетел в сторону и очнулся уже в нашем дворе, куда меня притащили мои товарищи…
Недавно, по прошествии шестидесяти лет, я зашел как-то во двор «третьего номера». Тот кран стоит, правда воды в нем уже нет. И те двери еще не обрушились, за которыми отдыхал веснушчатый немец, когда его позвала наказать восьмилетнего мальчишку его русская подруга. Бедный рыжик, наверное, сковырнулся где-нибудь под нашими пулями, а та девочка, моя ровесница, и теперь проживает, пожалуй, за той дверью.
Если уж я начал говорить о нашем дворе, куда я приходил играть после того, как мы с мамой вынуждены были переселиться к бабушке, то можно продолжить эту тему. Территория нашего двора, посередине которого стояли три корпуса, соединенных на уровне третьего этажа крытой галереей, была довольно большой. Где-то в конце сороковых годов жильцы занялись посадкой деревьев, и мы с папой тоже посадили пять деревьев - одно абрикосовое, две вишни и две сливы. Плодовитей всех оказался абрикос, и обитатели двора до середины восьмидесятых собирали с моего дерева урожай, называя, кстати, это дерево моим именем – вот так! Не зря посадка деревьев считается богоугодным делом…
Но вернемся к той поре, когда мой родной город был оккупирован германской армией. Как я сказал, двор был обширен и очень хорош для самых разных ребячьих игр. К нашим развлечениям во дворе присоединялись несколько детишек из соседних одноэтажных халуп, и набиралось нас вместе с малышами человек семь-восемь. Немцы не препятствовали нам целый день бегать по двору, затевать всяческие забавы. Возможно, что офицерам и солдатам этой, по всей видимости, хозяйственной или что-то вроде того, части приятно было слышать детские голоса – люди же ведь! Нам дарили разные сладости. По весне, помню, солдаты и офицеры одаривали детишек удивительно красиво раскрашенными пасхальными яйцами. Но откуда что берется - мы детишки, старшему из которых было едва десять, относились к немцам свысока, с сознанием морального превосходства, и гостинцы принимали от них снисходительно. Мы, малыши, осознавали себя гордыми хозяевами, в дом которых без спросу ворвались чужаки.
Каждый день во дворе крутились двое наших ровесников, приходивших поутру откуда-то из-за Салгира. Их называли “штифель-бутце” – они чистили сапоги немецким офицерам. Мальчишки эти, у одного из которых был большой круглый живот, - болел, как сам говорил, “водянкой», - пытались примкнуть к нашим играм. Мы отвергали их, открыто осуждая за прислуживание немцам. Бедняги принимали наши упреки с покаянием, но, заслышав “Эй, штифель-бутце!” бежали на зов, таща на спине гремящий деревянный ящик с гуталином и щетками. Немцы им хорошо платили и, кроме того, кормили.
Изредка вся немецкая военная часть, заселившая наш дом, выстраивалась в переднем дворе - по теперешним моим прикидкам там было человек примерно восемьдесят или сто. Детей, конечно, выгоняли со двора, но мы с Димкой забирались на крышу и оттуда наблюдали, как приезжал какой-то генерал (в знаках различия немцев мы со временем стали хорошо разбираться), произносил перед строем речь, на его какие-то призывы строй дружно отвечал четкими выкриками. Потом генерал уезжал, и все расходились.
После освобождения Крыма почти все жильцы вернулись в свои квартиры. Не вернулись только семьи крымских татар, которых в доме было четыре или пять.
…Будучи в Симферополе, я всегда захожу в «наш» двор, где уже выкорчевали старый иссохший абрикос, но на месте тоже моим отцом посаженных вишен и сливы «ренклод» разрослась их поросль. Заглядываю, направляясь в сторону железнодорожного вокзала, и во двор «третьегономера», обращая внимание на глухую, безводную водопроводную колонку. Этот «третий номер» стал омерзителен всей округе еще осенью сорок первого года. Проживала там в одной из двухкомнатных квартир семья – муж, жена, двое сыновей. Каждому из мальчишек, было в сорок первом году по двенадцать или тринадцать лет, но они не были двойняшками – они были, что называется, сводными братьями. Отец одного из них развелся с русской женой и женился на русской же матери другого, ушедшей с сыном от мужа-еврея. С началом войны отец семейства, как положено здоровому мужчине, ушел на фронт, а семья его так и жила бы, как все семьи, и, может быть, дождалась бы конца войны и возвращения живого отца семейства. Но осенью сорок первого, уже после того, как город Симферополь содрогнулся от известия, что всех его граждан-евреев, - и младенцев, и стариков, - созванных расклеенными по городу объявлениями во двор медицинского института, отвезли в крытых грузовиках на расстрел, случилось в «третьем номере» неслыханное злодейство: русский мальчик донес немцам на своего сводного брата. Офицеры из военной комендатуры приехали белым днем на открытом легковом автомобиле, связали мальчику-полукровке руки, заткнули тряпкой рот и посадили на заднее сиденье между двумя молчаливыми солдатами. Мать мальчика разок только двинули прикладом автомата (все знают, как тренированные воины умеют это делать – помните кадры, снятые у телецентра в Вильнюсе в царствование Горбачева?). Крик женщины оборвался, а ее приемному сыну, донесшему на брата, немцы вручили две банки сгущенного молока и шоколад в маленькой круглой коробке. Мать еврейчонка потом оклемалась и куда-то уехала, а тринадцатилетний герой остался в квартире один, получал, сиротка, от сердобольных немцев солдатский паек – ежедневное трехразовое питание, и после войны, говорят, еще долго жил там же, а, может, и по сей день живет в том же дворе.