Сухбат Афлатуни - Поклонение волхвов. Книга 1
И случилась это всего четыре года назад; едва Степь успокоилась — опять новости!
— Повторения Кенесары Касымова быть не должно! — говорил Саторнил Самсонович собравшимся у него на совещании.
Собравшиеся кивали, чай остывал; обе комиссии, разбросанные по стульям, истекали дремой.
Стали думать над формулировкою. Кто-то предложил «усилить», кто-то — «принять неотложные меры».
— Господа, господа, предлагаю и то, и другое. И усилить, и принять меры.
— Эк куда загнули! И то, и другое — выйдет ли? За двумя зайцами! Нет уж, извольте что-то одно. Либо усилить, либо принять. Не нужно разбрасываться!
— «Неотложные меры», а не просто меры. Просто мер может и не хватить.
Кто-то начал рассказывать для примера анекдот про зайцев:
— А зайцы и побегут!
— Какие зайцы?
— Все ж таки я, господа, за «усилить». Без «усилить», хоть и с мерами, оно слабо.
— При чем зайцы? Нужно узнать, какое у него войско.
— У кого?
— У Кенесары этого, Темира.
Вплыла супруга Саторнила Самсоновича в чепце, напоминавшем куст розы.
— Сатоша! — надвинулась розами на мужа. — Сатоша, ты обещал все кончать в два часа. Я не могу обладать возможностью готовить зал. Ты, вероятно, хочешь, чтобы, когда прибыл театр, мы имели позор!
— Голубушка, срочное, срочное дело!
Сложила губы бантиком и уселась сфинксом в свободное кресло.
— Только срочные меры, а не просто.
— Танцевальщик танцевал, а в углу сундук стоял…
— Господин Казадупов, дело тре серьё, а вы водевиль. Степь бунтует, ву компрене, кель последствия это может иметь пур ну?
— Танцевальщик не видал, спотыкнулся и упал!
Фельдшер поднялся, пощипывая родинку. Оперся животом о спинку стула.
— Господа! Господа. С горечью и отравленным сердцем взираю я на наше собрание. Да простит меня высокоблагороднейший Саторнил Самсонович, и да пошлет ему небо всяческих сочных плодов и знаков отличия, ему и супруге его благоухающей, но позвольте, Саторнил Самсонович, позвольте! Где патриотизм? Где корни?
И Казадупов скосил взгляд вниз, сквозь живот, на пыльные носки своих сапог. Прочие тоже уставились на свои сапоги и даже ощутили зуд в пятках — вероятно, признак прораставших оттуда корней. Даже супруга Саторнила Самсоновича, не имевшая сапог, почувствовала некоторое патриотическое беспокойство под юбкой и оправила оборки.
— Позвольте, господа, процитировать на память великого писателя земли русской Николая Зряхова, который есть также и великий философ — впрочем, русский писатель всегда еще и философ, только не немецкого, а живого направления. «Наши воины…» То есть вот именно так: «Наши воины, пламенея истинною любовью к Царю и Отечеству, переходят бездонные пропасти, достигают вершин и, как бурный поток, свергаются долу. И, представ пред взоры смущенного врага, приведенного в ужасную робость, невзирая на выгодную позицию, им занятую, и на пламень многих орудий, изрыгающих смерть, идут на штыках — провозглашая победу Царю Русскому! Бросают к его стопам лавры — и просят новых повелений, куда еще им парить для наказания врагов…»
Последняя фраза была приправлена такой жестикуляцией, что все так и увидели, как мягкие места врагов протыкаются штыками.
А Казадупов все махал руками.
— Иль забыли вы, что грозныйНаш трехгранный русский штыкПо десятку, коль не боле,Вас нанизывать привык?
Совершенно верно — грозный штык! Где, спрошу вас, этот светоносный штык? Где духовность? Везде плевелы. По кабакам и даже по благородным помещениям расцветает пьянство. Везде карты, мазурки, революции; младенцы открыто называют своих отцов дураками и имеют за это поощрения от журналов. А в журналах публикуют одних масонов, только за то, что они ловко пишут в рифму. Свобода — народа, эгалитэ — фратернитэ. Эдак каждый может. Содом — друа-дэ-лём![8] А знаете ли вы, господа, что писать в рифму масоны придумали?! Сам вот этими вот глазами читал в одной почтенной книге. Когда их тамплиеры в Крестовый поход в Палестину ходили, то тамошние ассасины обучили их содомской моде и писанию в рифму. А до того никакой рифмы не было, и на супружеском ложе дисциплина и порядок. Потом об этом масонстве доложили Филиппу, королю, и он, как человек средневековья, велел всех масонов и тамплиеров сжечь. А что толку жечь, зараза уже по журнальчикам расползлась, теперь все французы уже масоны. А раньше никакой рифмы не было, и русские былины были без нее, и Илья Муромец, и всё без рифм, однако ж татар прогнали. А теперь зато, извиняюсь, просвещение и Содом друа-дэ-лём, и Смирдин ложит в карман себе миллион. И когда на нас новый Чингиз-хан со своим игом идет, потому что этот Темир и есть Чингиз-хан, о котором англичане давно в газете печатали, мы, вместо того чтобы поднимать дух и вдохновляться примерами, занимаемся мишурою!
— Однако… — пошевелился Саторнил Самсонович. — Что же вы предлагаете?
— Я предлагаю. — Казадупов выкатился из своего места и сквознячком взлетел на подмостки. — Я предлагаю…
Было заметно, что ничего предлагать он и не собирался. Но тут, словно получив озарение, выкрикнул:
— Высечь!
Новоюртинск, 21 марта 1851 года
— Нет!
Маринелли, глядя на Николеньку, улыбнулся дымящимся ртом.
— Посуди, Николя, как я мог протестовать? Казадупов всех убедил. Так что высекут. И Волохова, и остальных волосатых.
— Где он сейчас?
— Павел-то? Бог его знает. Не суетись. Проведут сквозь строй, русский мужик от наказаний только хорошеет… Ты это куда? Ну и к кому ты сейчас побежишь? Кто тебя станет слушать? Ну и иди!
К городу подъезжали четыре повозки.
В трех сидели люди; в одной помещался реквизит, платья и отрубленные головы. Все это было увязано в баулы; на баулах дремал бывший трактирный человек Игнат.
Этот был тот самый Игнат, который выходил прошлою зимой полумертвую Вареньку: купил у аптекаря немецкую пилюлю, окропил святою водой и давал больной. Та через несколько дней пришла в сознание и стала осматривать окрестности. Осведомилась слабым голоском, где находится. Игнат, глубоко дышавший, подал из угла голос: «В городе Змеюкинске!» То ли от громкости ответа, то ли от меланхолии, заключенной в названии города, с больной случился приступ. Смеялась и рыдала; Игнат топтался возле нее с бесполезной чашкой воды, которую Варенька отвергла. Вообще первые дни она гнала его от себя; потом вдруг потеплела, что-то поняла про него. А он сидел, гнилым зубом улыбался, а так, если не зуб и не щуплость, то и на таких охотницы бывают. Только было наладился разговор — является процессия в мундирах, целуют Вареньке ручку и увозят в сумерки. Бросился за ней, а там только карета — цок-цок, — брызнула ему в лицо из-под колес глиной и унеслась. Сколько носился он потом за Варенькой, сколько хлебнул, пока настиг ее — и где? — в монастыре. Лютинский женский монастырь, там и сидела его птица, да не одна, а с птенцом. Другой бы от такого расклада загрустил, а Игнат только радуется, сам себя по лбу хлопает: и как он прежде признаков не заметил? Ходит вокруг монастыря, в мечтах одна Варенька светится, а младенца он себе представляет, как на Владимирской — со строгим лицом и округлыми глазами. Ходит, ждет — может, блеснет личико Вареньки в оконце? Трава у монастыря колышется, падает в нее Игнат и мечтает. А облака кисельные, то просто проплывут, то теплым дождем лицо помоют. Только вдруг — снова та же коляска, которая тогда Вареньку от него увезла, в сторону монастыря летит, пыль завивает. Вскочил Игнат, а коляска — хлоп! — и запнулась о кочку, колесо — вбок! Своих людей не хватило с поломкой сладить, зовут Игната из травы: эй, подсоби, что там развалился?! Игнат и подсобил и так с хромой коляской в монастырь попал. Там коляска произвела переполох, сама настоятельница снизошла к гостям, а гости — те же, которые и в трактир к Вареньке являлись: в мундирах. Игната на кухню отослали покормиться, он выюркнул и — пока весь монастырь вокруг кареты топтался — шмыг в кельи. Тут на счастье Вареньку и увидел — в черном платьице. Заметила его, заалела: «Увези!» А у него язык не шевелится. «Увезешь?» С такой силой кивнул, чуть головою об стену не треснулся. Только неподалеку дверь скрыпнула, Варенька Игната — за руку и втянула в свою келью. Шаги зашумели, в дверь стукнули. Тут Игнат сам сообразил: закатился колобком под Варенькину постель, занавесился; Варенька сверху села. И зашли те самые гости, которые прибыли на поломанной карете, и стали говорить с Варенькой по-французски. Игнат весь напрягся, чтобы разговор понять, французский для него дальше трактирного лексикона — мерси да гранд-мерси — темный лес; понимает только, что Варенька в большой тревоге и ножкой по полу стучит. Гости вышли; Варенька зарыдала, а он еще думал, что это только русскою речью женщин до слез довести можно, а от французских слов они только улыбаются и подмигивают. Тут он голос снизу подал: «Варвара Петровна! Не рвите душу, скажите, что хотят-то от вас?» А она аж подпрыгнула, забыла про гостя под собой. Отдышалась, заглянула заплаканным глазком: «Сына моего хотят от меня забрать, а меня здесь навечно заточить». В ту же ночь они бежали, а потом — театр, Варенька сделалась Верой Никольской, он по реквизиторской части, платьями, кинжалами и отрубленными головами заведует, работа несложная, только за головами глаз да глаз, все так и норовят хоть одну на память оставить…