Евгений Маурин - Людовик и Елизавета
Суврэ слегка пожал плечами и посмотрел на гасконца. Ему было неловко указывать на последнего, но он думал, что тот сам должен ответить на вопрос короля. Однако шевалье и не думал брать вину на себя, продолжая упорно молчать.
— Я тебя спрашиваю, Суврэ, это ты вызвал шевалье де ла Хот-Гаронна? — крикнул король.
— Нет, государь, — волей-неволей ответил маркиз, — шевалье вызвал меня.
— Значит, ваша эминенция снова ошиблась? — иронически сказал король. — Впрочем, не все ли равно? Ведь вы требовали самой суровой кары для вызвавшего. Я ни в чем не смею отказать вашей эминенции…
— Но, ваше величество, — смущенно ответил кардинал, — следовало бы узнать, не был ли шевалье поставлен в необходимость…
— А, так для шевалье могут быть, по вашему мнению, особо смягчающие обстоятельства? — насмешливо спросил Людовик. — Хорошо! Суврэ, что ты сделал шевалье де ла Хот-Гаронну?
— Но, государь, — улыбаясь, ответил маркиз, — ровно ничего! Я спросил шевалье, какого цвета его камзол, и осторожно выразил сомнение в правильности указанного им оттенка…
— Только и всего? — удивленно спросил Людовик. — Мой милый Суврэ, тут что-то не то!
— Наверное, ваше величество, — вступился кардинал, — в «вежливом» сомнении маркиза заключался какой-нибудь оскорбительный оттенок…
Суврэ вышел из себя. Ему было уже слишком очевидно, насколько кардинал старался во что бы то ни стало утопить его.
— Ваша эминенция совершенно правы, — твердо ответил он, — в моих словах был такой смысл, что шевалье оставалось или вызвать меня на дуэль, или уйти осмеянным. Он назвал оттенок своего камзола «бле-де-сиель», а я сказал, что, по-моему, его камзол «бле-де-кур». Всем, кто знает, что этот господин существует исключительно милостями своей любовницы, старухи Бледекур, пользующейся вашим отеческим расположением, кардинал, смысл моих слов ясен. Но если мои слова и были оскорбительны, то разве не оскорбительно было для его величества, что его первый министр и кардинал представляет ко двору его величества столь сомнительную личность?
— Эй, вы! — крикнул гасконец, топая ногой и готовый броситься на маркиза.
— Что такое? — крикнул на него король, вставая с места. — Вы забываетесь в присутствии короля?
— Если король, — в бешенстве ответил ла Хот-Гаронн, — позволяет своим фаворитам оскорблять в своем присутствии дворянина, то у дворянина нет никаких обязанностей по отношению к королю!
— Д'Антен! — крикнул король. — Немедленно отвести этого господина в Бастилию!
Д'Антен крикнул двух дежурных гвардейцев и гасконца увели.
— Так вот каковы овечки у вашей эминенции? — снова сказал король. — И вы еще решились требовать самых суровых кар для маркиза де Суврэ? Попрошу вашу эминенцию быть на следующий раз осторожнее как в рекомендации, так и в осуждении. Суврэ совершенно прав: представление ко двору такого господина есть оскорбление для меня!
Как и всегда в таких случаях, кардинал прибегнул к испытанному средству — отставке.
— Едва ли мне придется впредь испытывать терпение вашего величества, — слащаво запел он, — потому, что я с каждым днем чувствую себя все более слабым и больным…
— Вот что, кардинал, — резко оборвал его Людовик, — если вы на этот раз вздумали завести свою старую песню об отставке, то вы выбрали плохой момент. Я как раз в таком настроении, что легко могу согласиться со слабостью и болезненностью вашей эминенции!
— Пока у меня еще есть хоть капля силы, она вся принадлежит вашему величеству! — смиренно ответил кардинал, видевший, что сегодня с его величеством творится что-то необычное, а потому обычные меры могут оказаться опасными.
— У вас больше ничего нет для меня, кардинал, на сегодня? — спросил король.
— Нет, я уже все доложил вашему величеству.
— В таком случае, до свидания! Не смею задерживать долее вашу эминенцию!
Кардинал ушел, теряясь в догадках, кто произвел такую волшебную перемену в его застенчивом, робком питомце.[41]
Король и Суврэ остались наедине.
Людовик, красный от неулегавшегося гнева, расхаживал взад и вперед по кабинету.
— Ты, может быть, воображаешь, что я на самом деле одобряю и извиняю твое поведение? — крикнул он, останавливаясь перед Суврэ. — Стыдитесь, сударь, вы вели себя как мальчишка. Мне не надо таких друзей, которые готовы в любой момент заводить скандалы, словно подвыпивший мастеровой! Мне надоели вечные пререкания с кардиналом из-за вас всех! В изгнание, сударь, в изгнание! Это — единственное средство исправит вас!
Король снова забегал по кабинету. Суврэ молчал. Он знал, что Людовик не умеет долго сердиться и что после такой головомойки вскоре последуют полное прощение и примирение. Но он не мог отделаться от чувства величайшего изумления, охватившего его после сцены короля с кардиналом. Людовик, этот робкий, застенчивый молодой человек, боявшийся кардинала до того, что однажды, когда королева пожаловалась на небрежение Флери к ее просьбе, сказал ей: "Милая моя, разве можно просить чего-нибудь у кардинала? Надо либо обойтись своими средствами, либо отказаться от своего желания!" — этот самый Людовик вдруг выпрямился в настоящую царственную величину, дал зазнавшемуся попу истинно королевский отпор!
"Но его подменили, — думал он, — положительно подменили! Кто же совершил это чудо? Неужели Полетт?"
— Ну, ты подумай сам, Суврэ! — вновь заговорил король уже более спокойным тоном, — какой вид имеет вся эта выходка! Ну, я понимаю — ревность, гнев, партийные счеты, особо сложившиеся обстоятельства могут поставить дворянина в такое положение, когда он уже не может считаться с тем, запрещены ли дуэли, или нет. Мой прадед, великий Людовик Четырнадцатый, однажды сам дрался на дуэли с придворным и другом из-за племянницы кардинала Мазарини. Но ты ни с того ни с сего подходишь к какой-то личности и вызываешь его на ссору! И для чего? Для того, чтобы проявить свое остроумие, чтобы позабавиться за счет какого-то провинциального дурака?
— Но, государь, — ответил Суврэ, — недаром Грессэ говорит, что "les sots sont ici-bas pour nos menus plaisirs".[42]
Как ни привык король к манере Суврэ говорить при всех случаях и обстоятельствах цитатами, но теперь он уж очень не ожидал этого, да и ему уже надоело сердиться.
— Ах, Суврэ, — воскликнул он, смеясь от души, — ты положительно неисправим!
— "J'ai ri, me voilà desarmé!"[43] — сказал Суврэ, опускаясь на одно колено.
— Ну, нет, — возразил король, — я далеко еще не обезоружен и — погоди только, Суврэ! — когда-нибудь ты жестоко поплатишься за свое легкомыслие… Ах, у меня столько горя, столько забот! Знаешь ли ты, Суврэ, что сегодня утром умер от черной оспы герцог ла Тремуйль?
— Ла Тремуйль? — с ужасом вскрикнул Суврэ, даже подскочив от неожиданности. — Но ведь еще недавно он был с нами?
— Да, но он чувствовал себя плохо еще во время праздника Весны, и мне пришлось на другой же день отпустить его в Париж, где он и слег. Ах, Тремуйль, Тремуйль. Верный друг и преданный слуга! И ты представь себе только, Суврэ, как бренна жизнь и слабы человеческие силы и знания! Еще неделю тому назад Тремуйль в расцвете сил, красоты и молодости веселил одним своим видом все сердца, а теперь от его обезображенных останков бегут все… И подумать только: три лучших парижских врача лечили его!
— Три врача? — с испугом переспросил Суврэ. — Но, государь, тогда все понятно: "Que vouliez-vous qu'il fit contre trois?"[44]
Король рассмеялся и с явным благоволением потрепал маркиза за ухо. Непостоянный, в достаточной мере черствый и себялюбивый, Людовик был далеко не расположен серьезно оплакивать кого бы то ни было, но он боялся нареканий, а потому должен был разыгрывать из себя скорбящего. Маркиз Суврэ, не перестававший шутить и теперь, был ему таким образом очень удобен: с ним по крайней мере можно было не притворяться. Поделись он, пожалуй, своим притворным горем с Жевром или Мортмаром, те начали бы подлаживаться под настроение короля, принялись вздыхать, охать, стонать!
— Но одной смертью герцога еще не исчерпываются мои огорчения, — продолжал Людовик. — Конечно, мне очень жаль Тремуйля, но ведь в конце концов мы все там будем. Пусть Тремуйль умер слишком рано, но кто же умирает не рано? Ведь смерть никогда не является желанной гостьей! В таких случаях приходится жалеть не об отошедших, а об оставшихся, и, право же, одним из этих оставшихся являюсь я сам! Ты — мне верный друг, Анри, и я, пожалуй, откровенно расскажу тебе, в чем дело. Но смотри — никому ни единого слова об этом! Ты знаешь, существуют вещи, которых я не прощаю никому и никогда. Нарушение моего доверия из их числа!.. Только вот что, не позавтракать ли нам? Я что-то проголодался, да и ты, вероятно, не прочь подкрепиться после всех треволнений. Башелье! — сказал Людовик вошедшему на его звонок камердинеру. — Сегодня все приемы отменяются; всем, желающим видеть меня, говори, что король оплакивает Тремуйля и не может никого принять. Затем накрой нам здесь стол на двоих и принеси легкий завтрак — ну, два-три горячих блюда и несколько холодных. Поставь все это сразу и уходи! Да не забудь вина! Ступай!