Джузеппе Томази ди Лампедуза - Гепард
Вслед за широко шагавшим доном Фабрицио все поспешили через темные гостиные к лестнице. В распахнутую настежь входную дверь врывался ветер, обдавая холодом портреты на стенах, наполняя дом сыростью и запахами земли. Деревья в саду на фоне озаряемого молниями неба качались и трещали, точно рвущийся шелк. Дон Фабрицио был уже почти в дверях, когда с последней ступени темного крыльца ему навстречу шагнула неуклюжая бесформенная фигура в широком плаще пьемонтского кавалериста, который, впитав в себя не меньше пятидесяти литров воды, из голубого превратился в черный. Свет фонаря осветил лицо — лицо Танкреди.
— Осторожно, дядище, не подходи ко мне, я мокрый, хоть отжимай!
Переступив порог, Танкреди расстегнул застежку у ворота, и плащ тяжело шлепнулся на пол. От Танкреди пахло псиной, он три дня не снимал сапог, но для дона Фабрицио, который обнимал его в эту минуту, он был дороже родных сыновей, для Марии-Стеллы — милым племянником, несправедливо обвиненным ею в расчетливости, для падре Пирроне — овечкой, которой случалось заблудиться, но которую неизменно удавалось найти, а для Кончетты — дорогим ей призраком потерянной любви. Даже мадемуазель Домбрей прижала его, бедняжка, к своим не познавшим ласки губам и воскликнула:
— Tancrede, Tancrede, pensons a la joie d' Angelica![58] (Ее сердце, за неимением собственных радостей, трепетало от чужого счастья.)
И Бендико обрадовался приезду друга — единственного, кто, играя с ним, умел дуть ему в морду через сложенные трубочкой пальцы, правда, радость он выражал по-собачьи: носился кругами по залу, не приближаясь к предмету своего обожания.
Это был поистине трогательный, хотя и несколько затянувшийся момент: все столпились, радуясь возвращению дорогого им молодого человека, и он сам светился от радости, которую дополняло и то, что вместе с любовью он обретал теперь уверенность в завтрашнем дне. Когда эмоции немного утихли, дон Фабрицио заметил в дверях еще двоих мужчин — таких же мокрых и таких же довольных. Танкреди, проследив за взглядом князя, рассмеялся.
— Простите меня, я от радости совсем голову потерял. Тетя, — обратился он к княгине, — позвольте представить вам моего дорогого друга графа Карло Кавриаги. Впрочем, вы уже с ним знакомы, он много раз бывал на вилле, когда служил под началом генерала Гарибальди. А это, — и он указал на второго, — улан Морони, мой денщик
Солдат с туповатой улыбкой на честном лице застыл по стойке «смирно», с его суконной шинели ручьем стекала вода. Юный граф, в отличие от денщика, сделал шаг вперед, сорвал с головы намокшую и потерявшую форму шапку, поцеловал руку княгине, улыбнулся девушкам, ослепив их своими золотистыми усиками и грассирующим «эр».
— А мне говорили, что здесь никогда не бывает дождей! Боже мой, вот уже два дня на нас льет не переставая, это же самый настоящий потоп! — воскликнул он со смехом, а затем обратился к Танкреди: — Послушай, Фальконери, так где же она, синьорина Анджелика? Ты притащил меня из Неаполя, чтобы ее показать. Я вижу здесь много красавиц, но ее нет. — И, повернувшись к дону Фабрицио, продолжал: — Знаете, князь, его послушать, так это настоящая царица Савская — formosissima et nigerrima[59]. Пойдем же скорей, засвидетельствуем ей свое почтение! Пошевеливайся, болван! — Последнее относилось уже к Танкреди.
Кавриаги выразился именно так, и жаргон офицерской казармы, прозвучавший в полутемной прихожей с двойным рядом предков в рыцарских доспехах, всех позабавил. Но если дон Фабрицио и Танкреди знали дона Калоджеро, знали о чудовищно запущенном доме этого богача, о его «дремучей красавице» жене, то наивная Ломбардия о таких обстоятельствах понятия не имела, и князю пришлось спасать положение.
— Погодите, граф, вы полагали, что в Сицилии не бывает дождей, и попали под проливной дождь. Я не хотел бы, что вы, думая, что у нас не бывает воспаления легких, слегли в постель с температурой сорок. Мими, — обратился он к слуге, — скажи, чтобы зажгли камины в комнате синьорино Танкреди и в зеленой гостевой. Пусть приготовят маленькую комнату рядом для солдата. А вы, граф, отправляйтесь хорошенько просушиться и переодеться. Я распоряжусь чтобы вам подали пунш с печеньем. Ужин через два часа, ровно в восемь.
Кавриаги слишком много месяцев провел на военной службе, чтобы не подчиниться властному распоряжению князя. Он поклонился и беспрекословно последовал за слугой. Морони потащил следом дорожные армейские сундуки и сабли в зеленых фланелевых футлярах.
Танкреди тем временем писал: «Моя дорогая Анджелика! Я приехал, приехал ради тебя. Влюблен по уши, промок до нитки, устал как собака, проголодался как волк Едва только приведу себя в порядок, дабы не оскорбить своим видом прекраснейшую из прекрасных, сразу же поспешу к тебе. Это будет через два часа. Твоим дражайшим родителям — мое почтение, тебе — ничего (пока)».
Текст был представлен на одобрение князя, и тот, всегда восторгавшийся эпистолярным стилем племянника, с улыбкой его одобрил. Записку тотчас же отправили в дом напротив.
Все были в таком приподнятом настроении, что молодым людям хватило и четверти часа, чтобы умыться, переодеться и присоединиться к остальным в Леопольдовой зале. Сидя у камина, они пили чай и коньяк, красуясь перед собравшимися. В те времена сицилийская аристократия не соприкасалась с миром военных. В палермских гостиных нельзя было встретить бурбонских офицеров, а гарибальдийцы, которых иной раз туда заносило, воспринимались скорее как ряженые, а не как настоящие военные. Поэтому барышни Салина с интересом рассматривали офицерскую форму молодых людей. Оба были в двубортных мундирах, только Танкреди с серебряными пуговицами улана, а Карло — с золотыми берсальера. Высокие стоячие воротники из черного бархата были оторочены оранжевый кантом у первого и пунцовым у второго. К теплу камина тянулись две пары ног в голубых и черных панталонах. Серебряные и золотые шевроны на обшлагах рукавов меняли свой узор при движениях рук, завораживая девушек, привыкших к строгим рединготам и траурным фракам. Душещипательный роман провалился за кресло.
Дон Фабрицио еще помнил обоих красными, как вареные раки, и весьма неопрятными.
— А что, — спросил он недоуменно, — разве гарибальдийцы больше не носят красных рубах?
Оба подскочили, будто от укуса змеи.
— При чем здесь гарибальдийцы, дядище? Да, когда-то мы были гарибальдийцами, но хорошенького понемножку. Теперь Кавриаги и я — офицеры регулярной армии его величества короля Сардинии, это пока, а очень скоро и всей Италии. Когда войско Гарибальди распустили, можно было выбирать: или разойтись по домам, или остаться в королевской армии. Мы, как и многие, сочли за благо вступить в настоящую армию. С теми нам уже было не по пути, верно, Кавриаги?
— Бог мой, что это был за сброд! — Кавриаги по-детски сморщился от отвращения. — Они только и умели, что кулаками махать да из ружей палить, больше ничего. Теперь мы среди достойных людей, настоящие офицеры, одним словом.
— Знаешь, дядище, нас понизили в чине, не приняли всерьез наш военный опыт. Я из капитана снова стал поручиком, видишь? — И он показал на свои нашивки. — А он из поручика — подпоручиком. Но это все равно как если бы нас повысили. В этой форме мы вызываем куда больше уважения, чем в прежней.
— Я готов это подтвердить, — перебил его Кавриаги. — Люди больше не боятся, что мы станем воровать у них кур. Вы бы видели, как нас встречали на почтовых станциях, когда мы ехали сюда из Палермо! Стоило только сказать: мы офицеры его величества, везем срочный приказ, как лошади появлялись точно по волшебству. А у нас вместо приказа запечатанный пакет со счетами из неаполитанской гостиницы!
Когда военная тема была исчерпана, разговор стал затухать. Кончетта и Кавриаги сели вместе чуть поодаль, и граф преподнес девушке подарок, привезенный из Неаполя, — «Стихотворения» Алеардо Алеарди в специально заказанном им великолепном переплете. На темно-голубой коже красовались княжеская корона и инициалы Кончетты — К.К.С., а ниже большими готическими буквами было написано: «Той, что глуха». Кончетта весело рассмеялась.
— Почему же глуха, граф? Кончетта Корбера ди Салина отлично слышит.
Лицо графа выражало пылкую юношескую страсть.
— Да, вы глухи, глухи к моим вздохам, к моим страданьям, и слепы тоже, потому что не видите, о чем молят вас мои глаза. Знаете, как я настрадался в Палермо, когда вы уезжали сюда? Все смотрел вслед вашей карете, все ждал, но вы мне даже не кивнули, даже не махнули рукой. Разве не справедливо назвать вас после этого глухой? Я даже хотел написать: «Той, что жестокосердна».
Кончетта своей сдержанностью охладила высокопарное изъявление чувств:
— Вы слишком утомились за долгое путешествие, у вас разгулялись нервы. Успокойтесь и прочтите мне лучше какое-нибудь красивое стихотворение.