Тулепберген Каипбергенов - Сказание о Маман-бие
Маман держался неожиданно, необъяснимо. Он встречал Рыскул-бия в ханском ауле, и у Рыскул-бия похолодело в груди, когда он увидел Мамана не на сером гунане, а на гнедом белоногом иноходце Оразан-ба-тыра. Но Маман на приличествующем расстоянии придержал коня и сошел на землю, приветствуя старшего, как будто меж ними не было самой крайней, кровной вражды. Рыскул-бий, ошарашенный, также сошел с коня со словами:
— Долгих лет тебе, сын мой, будь счастлив… Позднее, за саркытом, которого все же отведал
Рыскул-бий, в привычном споре, когда бии опять распоясались, хвастая заслугами своих родов, подстерегая и кусая каждый каждого на каждом слове, Маман был примерно скромен. Он молчал и слушал, но когда заговаривал, спор стихал.
Народ — это одно большое дерево, говорил Маман. Роды — это ветви, а корни — бии! Это дерево вечное, но если надколется ветвь или подгниет корень, будет ли оно так зелено, та ли будет красота? И еще говорил Маман, что засохшие сучья следует отсекать, иначе они зачервивеют, и ни один дятел не выберет из дерева всех древоточцев. Слова его звучали веско и загадочно: скорлупа жестка, зерно терпко и мясисто. Но не было в них ни угрозы, ни издевки, а тон — вроде бы вопросительный. Казалось, юноша, не лишенный ума и воспитанный в строгости, ищет мудрости большей, мудрости истинной у белобородых.
Рыскул-бий и сам не помнил, как растрогался ни с того ни с сего и как вырвалось у него из души:
— Сын мой… ум старца — озеро без дна, с высокой волной. Кто поглупей, утонет, а поумней — уплывет далеко. Иные безусые утешаются, что старики учат, учат да спать лягут. Это недоноски. Но пока мы поймем и покуда обнимем друг друга… озеро высохнет… никого из нас, сивых, в живых не останется.
И в эту минуту, глядя на Рыскул-бия, многие подумали: упаси боже, неужто старый беркут сломлен?
А далее Мурат-шейх завел доверительный разговор с Рыскул-бием, начав с того, что старые друзья, с кото рыми не раз ел-пил из одной чашки и горькое и сладкое, до обеда ссорятся, после обеда мирятся. И попросил Рыскул-бия заметить себе, что Маман-бий здесь без своего аткосшы… Что за спиной у Аманлыка? Протянутые руки да х у — х а х, надоевшие всем возгласы нищих. А Маман — не из тех детишек, которые лепят из песка дыни и тут же со смехом растаптывают их; он умеет довести дело до конца.
Рыскул-бий оживился, загорелся и сказал, что, ежели у Мамана в виду Есенгельды, кунградцы все сделают в угоду Маману, перельют одно озеро в другое! И что любопытно: Маман промолчал, но не возразил.
Бии зашептались, кривя губы. Их носы почуяли сговор.
— Ишь как раздули ноздри старики… С чего они так раздули ноздри? — Раздутые ноздри у человека — признак воодушевления.
Не минуло это ушей и глаз Гаип-хана. Что за напасть! Он ли не внушал Рыскул-бию: проклятье ябин-цам, оттирают всех плечом, сделаю их рабами кунград-цев… Все труды прахом.
— Устал я, — сказал хан. — Довольно с меня. Довольно с вас. Расходитесь. Спасибо за усердие Нуралы-баю. Аминь.
Маман провожал Рыскул-бия до выезда из аула, а Рыскул-бий видел, как трудно было Маману удерживать закусившего удила, нравного коня Оразан-батыра, не привыкшего идти позади. Рыскул-бий благодушно кивнул Маману, тот отпустил повод, кони поравнялись, и всадники некоторое время ехали рядом. Бии смотрели на них издали открыв рты…
Всю дорогу до родового гнезда томили Рыскул-бия думы, долгие, вязкие, как весенняя распутица. Тяжко старому человеку и в вёдро, а в бурю? Каково ему, когда небо над головой кренится, а земля дыбится под ногами?
Небо — русский офицер… Кто мог ожидать, что там отзовется такое эхо? Кто мы для русских? Инородцы. Кто они для нас? Иноверцы. Виданое ли дело, чтобы силы небесные заступались за нашего брата? Не должны и не могут эти силы видеть и различать никого и ничего ниже хана, как не видит, не различает, к примеру, бай чирей на теле чабана.
Сердце задыхалось у Рыскул-бия от страха, но — и от гордости тем, что будто бы говорил Митрий-туре про Оразан-батыра.
Горька была эта гордость. На земле так же отозвалось эхо грозное. Не все бии рода кунград одобряли такую месть за бая Жандоса, а из простолюдья не одобрял никто. Что греха таить, бес попутал, поспешил Рыскул-бий принять страшный дар Оразан-батыра, его последнюю жертву. Черный Куланбай хоть и не повешен, отлучен от душ и сердец, его не осуждают, но обходят, как чумного.
Сокрушался непритворно по Оразан-батыру и сам Рыскул-бий, втайне от всех, ибо показать свое горе значило уронить честь рода.
— Эй… обманчивый мир… — бормотал себе в бороду Рыскул-бий, погоняя коня.
Иноходец бежал ровно, гладко, словно тек по дороге; у всадника даже плечи не вздрагивали. Однако в груди теснило, а в голове все металось и билось.
Не было прежнего согласия среди кунградцев. И все более одиноким чувствовал себя глава рода. Небывало, уверенно, точно селезень среди уток, выплывал вперед Байкошкар-бий, отец Есенгельды…
Что же это — старческая немочь, усталость или просчет, непоправимая промашка? Прежде Рыскул-бий не ощущал гнета своих лет и было у него довольно силы сжать всех и вся в кулак, держать в кулаке. Разве он не тверд, как прежде? Кто усомнится в его непреклонности? Или впрямь не удосуживается он отсечь засохшие сучья, о которых так тонко, вскользь, но далеко глядя говорил Маман? А может, хуже: отсек Рыскул-бий живую мощную ветвь и теперь платит за это, хотя она не кунградская, а ябинская? Что за наважденье! Не так он был подавлен и устрашен, когда услышал за глаза бранное слово Митрия-туре, как тогда, когда, обласканный Маманом, услышал у всех на глазах его приветное слово. Одарил аллах джигита бесценным даром, неистовой силой.
Рыскул-бий хорошо знал, где сокрыта истинная его слабость: в его единственном сыне. Появился на свет сынок поздно, когда отцу было под пятьдесят. Обрадовал, придал воли жить и не гнуться в старости. Дано было сыну имя — Турекул, поскольку туре — означает не только господин, но еще — первый советчик, судья в спорах. Рыскул-бий вложил в сыновнее имя всю на дежду, все упованье, которые лелеял тридцать лет, пока рождались дочери. Не удался сын, не вышел из него Турекул.
Мальчик рос туповатый, косноязычный. Помимо детских, отроческих игр, его ничто не влекло. У шейха в школе он не засиживался. Что ни неделя, убегал домой, под юбку к матери.
Вот беда кунградского рода — нет у главы рода наследника. Едва закроются глаза старого беркута, отпихнут несмышленого Турекула кулаком в грудь, а то и пинком в зад — и станет ханом кунградского рода Байкошкар-бий, наглец и пройдоха, благо у него есть наследник завидный. Потому и хотелось Рыскул-бию приручить Есенгельды, — как знать, быть может, удастся пристроить при нем Турекула?
Рыскул-бий знал цену Есенгельды. Разумеется, он не ровня Маману. Но ничего лучше этого смазливого, самонадеянного пустобая кунградский род не породил.
Который уж год присматривался Рыскул-бий к Маману и против воли, втайне любовался им. Любовался — и в ту памятную пятницу, когда он по праву сел на коня, и в то утро, когда стоял у старого дуба, на волоске от гибели, и его прикрыли своими телами сироты, а следом весь народ, и особо, до боли, до скрипа зубовного, — в Орске, когда он надел зеленый камзол, покорив русских, обольстив самого царского наместника, и когда усидел в коляске Абулхаир-хана, в которой Рыскул-бий не сиживал… Бог мой, какой сын! Ради такого сына положить свою голову, как положил Оразан-батыр, — недоступное счастье. Ради Турекула этого не сделаешь.
Не потому ли Рыскул-бий уже дважды столько сил, свирепых сил положил на то, чтобы убить Мамана?
Давно, с той поры как четверть века назад по соседству поднялась исполинская фигура царя Петра и заслонила собой мир, почувствовал старый беркут: меняется неумолимо лицо времени. Еще до годины белых пяток, а тем более после нее воплотилось это лицо в Оразан-батыре, а ныне воплощается в Мамане. Царь Петр помер, его сменила на престоле одна баба — Анна, потом другая баба — Елизавета, но от петровского пинка еще гудит земля и кружатся головы. Кажется, и в мыслях нет у Мамана ни ябинского рода, ни кунградского, ни мангытского, ни ктайского, ни кенегесского, ни жалаирского, есть единые, хоть и разорванные над вое джунгарами, каракалпаки. Что с нами станется, ведомо одному богу, но, может, Маман — это будущее черных шапок?.. И все же Рыскул-бий хотел, злобно хотел его убить. Слаб человек, из праха земного слеплена его смертная плоть, и она вопиет: убей то, чем ты не владеешь, то, что тебя краше.
— О… лживый мир… — шептал себе в бороду старик, разбитый, изломанный горем, злостью и стыдом, жизнью долгой, суетной и праздной.
Сбоку выскочил заяц, побежал впереди. Худая примета. Рыскул-бий хлестнул нагайкой коня, пустился зайцу вдогонку. Заяц заметался из стороны в сторону, Рыскул-бий настиг его и затоптал конем. Подоспели два аткосшы. Заяц был еще жив. Рыскул-бий, задыхаясь, кивнул одному из аткосшы: