Даниэль Клугер - Волчонок
Разговоры…
Лаодика невесело усмехнулась. По телу прошла болезненная судорога. Она вспомнила мерный, негромкий, но с металлическими нотками голос Митридата Эвергета, его неистребимый персидский акцент, его невозмутимое лицо, холодные прозрачно-голубые глаза.
— Мои слуги встретили близ Синопы странного путника, — сказал он. — Путник направлялся, по-видимому, очень далеко. Во всяком случае, так показалось моим слугам. Он очень торопился, и его пришлось остановить стрелой.
Царь стоял перед ней неподвижно, заложив руки за спину. На нем была походная одежда, под длинным тонким плащом — легкий кожаный панцирь. Последнее время он всегда одевался так. Царь явился к ней неожиданно, без предупреждения, стремительно вошел в покои. У нее на мгновение появилась безумная надежда на то, что он вернулся к ней. Но выражение его лица убило эту надежду.
Митридат Эвергет смотрел куда-то вверх, а Лаодика сидела перед ним на высоком резном ложе, неестественно выпрямившись, напряженно, и смотрела на него, широко раскрыв глаза, не в силах отвести взгляда от его бледных, едва шевелившихся губ. Больше всего она хотела, чтобы он посмотрел на нее своими холодными глазами. Больше всего она боялась встретить взгляд его холодных глаз.
— Да, — сказал Эвергет. — Его остановили стрелой, поэтому я не знаю: был ли он для тебя всего лишь гонцом или кем-то еще. Я не знаю его имени и звания. Знаю только, что при нем было письмо, написанное тобой. Сама ли ты писала это письмо, или тебе подсказали — это мне тоже неизвестно. Всего этого я не знаю и не хочу знать, поскольку это для меня не имеет значения. Имеет значение другое. Отныне я хорошо знаю, что ты в лагере моих врагов. Возможно, ты даже ненавидишь меня. Что ж, скажу откровенно, — я подозревал это.
Его лицо чуть дрогнуло.
— Ты не отвечаешь, царица? Это хорошо. Ты не споришь, не отрицаешь, и это тоже хорошо. По крайней мере, мне не придется уличать тебя во лжи. Цари не лгут, — по-прежнему глядя вверх, сказал он. — Скажу только одно слово: поздно.
Странная улыбка появилась на его губах, появилась — и исчезла, растаяла, словно и не было ее. Или Лаодике только померещилась эта улыбка?
— Да-да, — повторил он. — Поздно. Ты опоздала. Ни ты, ни твои римские друзья уже ничего не успеете сделать. Камень сорвался с горы и летит вниз. Мы не станем рабами западных варваров. Даже если я погибну.
Он не притворялся спокойным. Лаодика видела: он действительно был спокоен. Даже небольшой шрам, полученный им в Пергаме от копья гелиополита[1]— неровный, над левой бровью, — оставался спокойным, бледно-розовым.
Митридат помолчал немного. Перевел взгляд ниже, и случилось то, чего желала и боялась Лаодика: их глаза на какое-то мгновение встретились, взгляды столкнулись, не приняв друг друга. Лаодика вздрогнула, и тогда он сказал, и на губах его снова была улыбка — невеселая улыбка-гримаса:
— Мой сын должен вырасти моим сыном. Владыкой Понта, а не слугой Рима. Впрочем, именно таким он и вырастет. Я запрещаю тебе видеться с ним.
У выхода он остановился и добавил — мирным, даже добродушным тоном:
— И не преследуй Танит, во имя богов. Девочка не виновата в том, что ложе царицы пустует.
Это были последние слова, которые Лаодика услышала от мужа. Он ушел, ни разу больше не взглянув на нее, согнувшуюся, как от удара, а Лаодика долго не могла опомниться. Только оставшись одна, царица ощутила жестокий, леденящий ужас, животный страх, спазмой перехвативший горло. И страх этот не оставлял ее до сих пор.
Узнав о ее письме, прочитав это письмо, почувствовал ли он, понял ли он, что это — ответ, что главное — письмо к ней Мания Аквилия, что участь его, понтийского царя, не желающего уступать Римской республике, уже решена? И что она, его жена, царица Лаодика, дала свое согласие на это?
Почему они стали врагами — Лаодика и Митридат Эвергет, ее муж?
Может быть, она видела дальше его, лучше его? Понимала, что силу, идущую с Запада, не остановить ничем и сопротивляться ей — безумие? Она-то поняла это еще тогда, когда римские легионы шли на Аристоника, в Пергам, через земли Понтийского царства, когда она, царица и хозяйка, испытала почти суеверный страх при виде ровных, мерно шагающих квадратов римских манипулов, когда услышала ровный, грозный гул. И Лаодика уговорила, склонила царя к союзу с римлянами.
Выходит, что страх, ее страх встал между ними.
Что же теперь?
Она хотела покоя. Только покоя — и ничего больше. Она хотела избавиться от страха перед грозной чужой силой. Она боялась всесокрушающего дыхания войны. А он не хотел и не мог дать ей покоя. Грядущая война увела его от нее, грядущая война, к которой он готовился и о которой мечтал, разделила их. Не сирийская девушка Танит.
Теперь он отнимал у нее последнюю надежду — сына.
«Поздно», — сказал он.
Лаодика взглянула на Фрину, безучастно сидевшую в углу.
— Он отнял у меня сына, — сказала она. Старуха молча смотрела на нее. Ее глаза, глубоко сидящие на морщинистом темном лице, внимательно следили за губами царицы.
— Он запретил мне видеться с сыном, — сказала Лаодика. — Он отнимает у меня последнюю надежду.
Старуха не шевелилась.
— Он должен умереть, — сказала царица.
Лицо Фрины было безучастно, словно она не поняла сказанного. Лаодика слегка наклонила голову. Старуха тут же ожила, засуетилась, что-то бормоча, выпорхнула из спальни. Лаодика устало поднялась на ноги, прошлась по полутемной комнате.
Она вернулась к ложу, не раздеваясь, легла.
Поздно…
Лаодика закрыла глаза. Веки чуть подрагивали.
Поздно.
Она заставила себя дышать ровно и глубоко. Сон, пришедший через мгновение, был темен и тяжел.
Вход в спальню царя был завешен тяжелой львиной шкурой. Шкура поглощала все звуки, не выпускала наружу ни скрипа, ни шороха. По обе стороны от входа стояли рослые стражники. Они больше походили на эллинские статуи, раскрашенные и увешанные оружием, чем на живых людей, потому что стояли, не шевелясь, и даже, казалось, не дышали.
Шкура тяжело колыхнулась в сторону, и из спальни, покачиваясь, медленно вышел человек. Сделав несколько шагов, он остановился, не обращая внимания на стражников. Вытер краем плаща покрытое потом лицо и направился к галерее, соединявшей покои царя с покоями царицы. Шаги его постепенно становились все быстрее и быстрее, пока он в конце концов не побежал, громко стуча сандалиями по каменным плитам.
Стражники по-прежнему стояли, не шевелясь, не видя и не слыша никого и ничего, и из-за львиной шкуры по-прежнему не доносилось ни звука.
Прямо перед глазами вдруг вспыхнул ослепительно белый свет, словно что-то всколыхнуло черную бездну. Одновременно с этим беззвучным взрывом раскаленная игла пронзила виски.
Белая вспышка оформилась в квадрат.
Боль медленно угасала, но не исчезла полностью, а превратилась в тупую, ноющую.
Квадрат начал вращаться, постепенно теряя четкость очертания, расплываясь бесформенным пятном, сначала белым, потом фиолетовым. Вращение, убыстряясь, разорвало большое пятно на множество маленьких, они заискрились, будто разноцветные звезды, их сияние не было постоянным, они вращались и мерцали, словно ослепительные стеклышки, подчиняясь движению гигантской невидимой руки, и в это лихорадочное пульсирование, в это болезненное биение вплелся неожиданно четкий и громкий голос, и тогда все огоньки сложились в слова, такие же четкие, как и голос:
— ПРОСНИСЬ, ГОСПОЖА!
И эхо громыхнуло по бесконечному пространству сна:
— Госпожа!..
Она открыла глаза, еще не осознав смысла слов, проснувшись только от их упорядоченности, от самого звука чужого постороннего голоса, внезапно вторгшегося в ее сон. И не сразу поняла, что слова обращены к ней, что это она — госпожа, потому что во всех ее ночных видениях, хаотических, лишенных смысла, самым страшным, самым пугающим было именно это: проснувшись, она не могла вспомнить ни своего имени, ни того, где находится.
Чье-то лицо склонилось над ней, странно-знакомое и незнакомое, уродливо увеличенное, словно в кривом зеркале. Огромные, безобразно выпяченные губы шевельнулись:
— Госпожа..
Мгновение тянулось долго, невозможно долго, томительно-долго, но оно минуло, и она вспомнила. И странное лицо, склонившееся над нею, приобрело нормальные размеры и черты, превратилось в изрезанное морщинами коричневое лицо Фрины, а непонятное сводчатое помещение — в спальню. И голос Фрины был привычным — дребезжащим, скрипучим, может быть, самую малость громче обычного:
— Госпожа…
Лаодика шевельнулась, расслабленно вздохнула. Снова прикрыла глаза.
— Я не сплю. — Голос ее был тихим и слегка охрипшим. — Чего тебе, Фрина?
Старуха уже давно ничего не слышала, но легко угадывала смысл сказанного по движению губ. Она еще ниже склонилась над Лаодикой, так что царица ощутила ее горячее сухое дыхание, и шепнула: