Анатолий Знаменский - Песнь песней
— Медвежий заряд у меня…
— Ладно ли стреляешь-то? — с сомнением покачала головой.
— То всерьёз надо видеть… Нечего зря, девка!
Так и началось — со спора.
Впрочем, уже вечером он показал свою сноровку, хотя и в ином деле.
От хозяина, у которого он остановился на ночлег, удалось выведать, что от женихов Устинье (так звали девушку) отбоя не было и что самым подходящим был пока сын урядника Ильчукова — Гурей. Это обстоятельство почему-то камнем легло на душу. И, воспользовавшись субботним вечером, Яков хватил для храбрости стакан водки и потянул на «горку», как называли здесь вечерние гулянки.
Встретили его насторожённо. Парни, как водится, начали задирать и посмеиваться по поводу непонятного Яшкиного говора (язык здесь и вправду был иной, чем на Эжве), но выручила Устя.
— Иди сюда, — сказала она с явным желанием обидеть своих парней и отчасти оттого, что Яков был всё же её знакомцем. — Иди, посиди с девками. Все равно одному со всеми не справиться…
Парни зашушукались, и тут явился Гурей.
— Зачем — со всеми? — тревожно глянув на Устинью и криво усмехнувшись, сказал он. — Пускай хотя бы с одним… Тоже невидаль! Одет, как вншерский нищий!
Ильчуков, по всему видно, был тут первым. Ладный и высокий, с чёрными, по-русски зачёсанными волосами, чуть подрагивая левой ногой в лакированном сапоге, и с зонтиком в руке, он стоял против Якова, снисходительно прицениваясь к его сутулой фигуре. Ему было лет двадцать, погодок. Охотник он был удачливый, что казалось Якову не очень большой заслугой в этих глухих местах, а зонтик Гурей носил в любую погоду, как верный знак состоятельности. Он был силён, но ему не приходилось ходить в лесованье за триста вёрст в незнакомые места, он не мозолил рук ни веслом, ни топором на лесной делянке. Ему не случалось грудь на грудь встречать разъярённую волчицу и брать в одиночку медведя. Он был погодок, но не успел ещё скопить в душе солоноватого осадка застарелой горечи и обид. И Яков об этом хорошо знал…
— Давай бороться! — сказал Ильчуков.
— Не хочу, — отказался Яков и присел около Усти.
— Захочешь… — усмехнулся тот и, схватив Якова за грудки, потянул на себя.
Дальнейшее очень напомнило давний случай, когда Яков вздумал потягаться с Прошкой, возвратившимся с Мотовилихи. Ноги в лаковых сапогах взлетели вверх, а Яков упал на колено и, тяжело перекинув Гурея через себя, тут же вскочил, приготовился к новому захвату.
Он припечатал парня с оттяжкой, тот долго лежал на спине, трудно соображая, что произошло.
— А каблук-то где? — наконец очухавшись и привстав, спросил он.
Каблук, не выдержав удара, отскочил в траву, оскалившись десятком острых гвоздей.
— Дай зонт!
Гурей вырвал зонтик из рук подростка и, махнув рукой, исчез. Парни с восхищением и тайной неприязнью окружили Якова. Но расспросы их теперь вовсе не касались его бедной одежонки и потрёпанных тобаков.
В полночь Яков проводил Устиньку домой.
Потом прошла неделя, а он все откладывал отъезд. Каждый вечер они сидели над Печорой недалеко от двух сосен, а с другого берега им кивали серебряные берёзки, струили в воду литой блеск. Яков всем телом чувствовал её близость и, слушая её голос, удивлялся непостижимости случая. Человек был устроен странно и не понимал самого себя. Мало ли было дома красивых девок? А вот эта явилась неизвестно откуда и стала поперёк его тропы на всю жизнь. Главное теперь в том, как быстрее управиться с поездкой домой, выдать сестру, оставить им с женихом старую избу и вернуться сюда, на Печору.
— Я скоро обернусь, — пообещал Яков Устиньке на последок. — Тогда поглядим, умею ли бить белку…
Она улыбнулась, придвинулась к нему:
— Не хвались уж даром… И так вижу: бывалый!
— Ждать меня будешь? — дрогнувшим голосом спросил он.
— А куда спешить? Ты один такой, — просто ответила Устинька.
С рассветом он покинул деревню и скоро вернулся…
На беду или на счастье вернулся он — кто бы мог сказать? Да и думал ли сам Яков, что это было? Наверное, счастье, если теперь так властно и больно ворохнулась душа, пробудив его из тихого забытья.
…Был уже вечер. В избе горел свет, и чёрные окна были задёрнуты белыми занавесками.
Посреди комнаты, под лампочкой, стояла Любка в модном платье. Лицо у неё пряталось в тень, а взбитые волосы сквозились иконописным сиянием. Напряжённо разведя свои оголённые тонкие руки и круто повернув голову, она обиженно смотрела на отца.
— Не пойдёшь, сказано, в кино! — не глядя на дочь, сказал Илья от стола и властно положил на стопку накладных растопыренную пятерню. — Дурную моду завели: что ни вечер — то кино, либо танцули! Не напрыгалась ты, что ли, вокруг штабелей?
Любка с безнадёжной улыбкой махнула рукой, сфальшивила:
— Вот это, называется, организовал досуг молодёжи! Мастер!
— Во-во! Ты меня ещё текучестью рабсилы припугни! — досадливо сказал отец и подался головой к дверям в боковушку: — Мать! Ты не хочешь выступить в прениях?…
Дед жалел внучку. Он видел, что она шла на этот шутейный разговор не от веселья и, казалось, даже не скрывала своего умысла. Отцу надо было понять одно: лучше, мол, перевести спор в такую лёгкую перепалку, чем всерьёз задевать за живое. Добра здесь вряд ли дождёшься.
Илья, в свою очередь, понимал все отлично и даже принимал шутку, но не хотел признать того скрытого смысла, который таился в словах дочери. Он желал настоять на своём, потому что считал себя правым в этом поединке.
Мать ничего не ответила, из боковушки донёсся громкий, сокрушённый вздох. Илья крякнул, шагнул к наружной двери и, притянув её, запер на крючок,
— Сиди! И чтоб я не слыхал!…
Дед свесил худые ноги с лежанки, поражённо моргал лишёнными ресниц веками. Давеча ему не по сердцу пришёлся хищный чеченец, но сейчас-то чеченца тут не было, были свои люди.
У Любки задрожал подбородок, она стиснула у горла цветастую шёлковую косынку и потупилась. Шутки кончились.
— Мы… два го-о-ода!… — отчаянным воплем резанула тишину Любка и, метнувшись в боковушку, грохнулась там на кровать. Железные пружины глухо охнули, мрачно загудела изба.
— Два года че-е-е-стно-о-о!… — рыдала Любка, глуша крик в подушках, и шептала что-то яростное и непримиримое.
«Двадцать лет девке-то», — к чему-то вспомнил дед и, устало вздохнув, поплёлся к двери. Отчего-то стало жарко ему в избе, решил уйти в сарай на сено.
Дверь запиралась с натягом, старик не мог осилить крючка, просительно глянул на сына. Илья помог открыть, вышел за ним на крыльцо.
Над Печорой, над огромным миром полыхала оранжевая луна — к ветру. Во тьме угадывалось могучее дыхание реки, солоно пахло мокрой снастью, корьём. Далеко за рекой горели огоньки лесопункта.
От сосен отделилась неожиданно гибкая, напряжённая тень, шагнула вперёд и озадаченно замерла в полосе оконного света.
Илья, не сходя с крыльца, окликнул парня. Тот сделал неловкое движение назад, потом помедлил, будто раздумывая, и направился к крыльцу. Остановился в двух шагах, ждал.
— Лодку крепко привязал, поди? — спросил его Илья.
— Не унесёт… — пробурчал во тьме сдавленным голосом парень.
Помолчали.
— Ты вот что… — сурово сказал Илья. — Ты сюда не ходи. Понял?
— А ты что? Регулировщик уличных движений? Куда хочу, туда иду, — срываясь на акцент, возразил Исмаил.
— Девку калечить не дам, — сдерживаясь, глухо сказал Илья. — И болтать со мной нечего, понял? Я тебя живо приструню.
Исмаил шагнул вперёд, к самым порожкам, в лунном свете запылало чёрное серебро кудрей.
— Зачем калечить, зачем струнить? Хорошая девушка, два года берегу, никому не дам обижать, Илья Яков! Люблю, в-ва!…— В горле у него клокотало.
— Ты мне голову не забивай любовью. Любовь дело последнее, а по мне — был бы ты порядочный тракторист! Ни черта у тебя машина не работает, вечно карбюратор в радиатор попадает! Картер проломил по дурости. Какая к дьяволу любовь!
Исмаил тяжело дышал, не двигался, словно прирос к земле.
— Твой порядок — плохой в лесу порядок! — отдышавшись, крикнул он. — Машина не от меня страдает, от дурной работы! Скоро на селинные земли поеду, правду искать! С тобой работать — с ума сходить будешь, машину гробить!
Илья обрадовался. В голосе пророкотало торжество.
— Это дело ты придумал, давно бы… Валяй на целину! И говорить больше нечего…
Хлопнула дверь.
Дед, сидя в сарае, видел через открытые ворота, как молча стояла у крыльца тёмная фигура юноши, боясь сойти со светлой дорожки, жадно заглядывала в яркое окно.
Потом свет в доме потух, и старик перестал различать очертания. Темнота и холодные, острые звезды обступили его, он закрылся тулупом и задремал.
Когда позеленел край неба и в зыбкой вышине одна за другой стали меркнуть звезды, снизу, от Печоры, к самому крыльцу поднялся туман.
Старик проснулся от холода. Дёрнул залубеневшими ногами, подобрал края тулупа, но согреться не мог. Голые дёсны мягко тёрлись в запавшем рту. Костлявые руки сводила судорога.