Герман Павлович - Буцефал
Они не заставили себя упрашивать. Мохнатый одним движением вспрыгнул на подводу, закрутил над головой кнутом, и могучие першероны тотчас же понесли к воротам. Вторая подвода вылетела вслед за первой, и еще долго в свежем и тихом утреннем воздухе слышался грохот кованых колес по нижегородской мостовой.
Теперь Пирогов остался один на один с Кононом в пустом дворике среди гробов. Только сейчас он увидел, какое серое лицо у Конона и как все лицо его покрылось потом – отчего? От работы или от страха?
– Ваше превосходительство, – давящимся громким шепотом воскликнул он, – ваше превосходительство, отец-благодетель, не погубите…
И, рухнув на колени, пополз к Пирогову на коленях, упираясь одной рукой в сваленные гробы, а другую протягивая к нему и бормоча при этом слова о семье и малых детях, о том, что он век будет бога молить.
– Таскай гробы назад в кладовую! – дребезжащим голосом крикнул Пирогов.
И Конон стал таскать. Это продолжалось долге, очень долго. Все лицо, и рубаха на груди, и мундир на плечах Конона – все взмокло. Пирогов видел, как подгибаются его ноги, слышал, как он дышит. Пожалуй, он может помереть. И Пирогов крикнул опять своим дребезжащим голосом:
– Отдохни!
Конон не понял. Он глядел на Пирогова, как собака на хозяина, который хочет ее ударить.
– Отдыхай! – крикнул Пирогов.
– Слушаюсь, – одними губами сказал Конон.
– Сядь! – еще закричал Пирогов. – Сиди и дыши. Сдохнешь. О смерти надо думать, вор.
По мере того как он кричал, ему становилось легче. Он кричал долго и с наслаждением. Кричал, что все воры. Что он все знает. Что его не проведешь. Что он тоже стреляный воробей. Одним словом, кричал все то, что кричат вспыльчивые, честные и порядочные люди в таких случаях. И чем больше Пирогов кричал, тем яснее Конон видел, что профессор отходит и что теперь можно. Что именно можно, он еще толком не знал и ловил, готовился. А когда Пирогов закричал, что у него, у Конона, порок сердца, Конон понял, что «оно» тут, подождал для порядку и пошел жаловаться как раз на этот самый порок, который и довел его до нехороших дел. Пирогов чувствовал, что Конон хитрит ему и врет, но свою ненависть уже выкричал и сейчас испытывал только чувство отвращения, смешанного с жалостью, то чувство, которое вызывали в нем притворщики и лгуны.
– Ладно, – сказал он, стараясь не глядеть на Конона и не видеть его лживо-ласковых и испуганных глаз, – сложи все гробы и пойдешь со мной. И не торопись, а то…
Он не кончил фразу и отворотился. Ему вдруг захотелось ударить Конона в лицо.
– Теперь запри на замок, – произнес он, когда Конон кончил, – и иди за мной.
Замок был старинный, со звоном и с секретными пружинами, и было смешно видеть, как вор запирает такой замок.
Теперь Конон шел впереди, а Пирогов сзади, как конвойный при арестанте. Он вел его к себе в кабинет, чтобы там допросить как следует. Кабинет был при кафедре госпитальной хирургии, тихий большой кабинет, в который никто не входил. Тут можно было спокойно поговорить с Кононом, но Пирогов упустил из виду одно обстоятельство – то, что время раннее и сторожей еще не найти – все они спят по своим таинственным каморкам.
Поискав без всякого успеха ключ, он вновь вышел со своим арестантом во двор и, приказав ему сесть на кучу чурбаков, приступил к допросу. Все это ему уже порядком надоело, но раз начал, то уж следовало и кончить – допросить и разобраться в темных Кононовых делишках.
Конон же внезапно обнаглел и сказал, что обмен гробов он произвел действительно, но что обмен этот послужил только лишь к пользе госпитальной, потому что нынче гробов не хватает, и приходится порой хоронить покойников вовсе без гробов, а так все будут с гробами, разве что эти, смененные, маленько похуже.
– Перекрестись, – молвил Пирогов.
– Конон размашисто и истово перекрестился.
– Забожись, – велел Пирогов.
Конон начал длинно божиться, но Пирогов прервал его.
– Теперь я вижу, каков ты есть человек, – промолвил он.
Больше здесь на чурбаках разговаривать было невозможно. Академия просыпалась. Двое казеннокоштных студентов уже остановились поодаль, наблюдая за своим профессором. Прошли солдаты караульной роты с инвалидом-прапорщиком. Проковылял на своей деревяшке пьяница подлекарь и, завидев Пирогова в столь неурочный час, выпучил глаза.
– Пойдем, – опять приказал Пирогов и повел Конона в черную анатомию.
Чем ближе подходили они к подвалу, тем чаще оглядывался Конон на Пирогова. С недоумением заметил Пирогов, что цыганское Кононове лицо совсем вдруг позеленело.
Вошли в анатомию. Пирогов толкнул дверь своего кабинета, – она была заперта. Он кликнул сторожа. Никто не отозвался. Здесь было полутемно и сыро. Вони он не замечал – привык к ней.
– Ефимыч! – во второй раз крикнул Пирогов.
Никакого ответа.
Тогда он зажег спичку и отворил незапертую дверь в саму анатомию. Конон все еще стоял в сенях. При мигающем свете спички Пирогов разыскал на одном из трупов оставленную здесь с вечера сальную свечку, зажег ее и пристроил в подсвечник возле Тишки, как называли студенты наполовину отпрепарированного покойника, с осени прибывшего в анатомию.
– Иди сюда, – приказал Пирогов Конону, но тот не шел и молчал.
Ставни в полуподвале запирались по настоянию Шлегеля, который говорил, что вид изрезанных покойников в черной пироговской даже его выбивает из колеи, и потому тут и днем было совсем темно. От Тишкиной свечки Пирогов зажег еще одну, припрятанную студентами возле другого трупа, и теперь черная осветилась во всем своем безобразии. Конон все не шел.
– Да какого же ты черта! – осердившись, крикнул Пирогов. – Долго я тебя буду ждать?…
– Ваше превосходительство, – донеслось из сеней, – отец-благодетель…
Привыкнув к своей анатомии, Пирогов опять не понял, чего боится Конон, и отнес его страх к тому, что он, видно, ждет побоев в этой темной комнате.
Не буду я тебя колотить, – с раздражением и брезгливостью в голосе сказал он, – иди, негодяй, сюда…
Конон робко вошел, и смутная тень его шевельнулась в дверях анатомии. Пирогов велел ему подойти ближе.
– Увольте, – послышался сиплый ответ.
Сальные свечи наконец разгорелись. Теперь Пирогов отчетливо видел Конона, с ужасом поглядывающего по сторонам – на столы с трупами, на отпрепарированные части тел, лежащие в бадьях и ушатах, на Тишку, на Гордея Гордеевича и на прочих. Все существо Конона выражало ужас, да такой, которого, пожалуй, Пирогов в жизни не видел: втянутая в плечи голова, сжатые зубы, трясущиеся руки – все вместе представляло собою зрелище столь страшное и отвратительное, что Пирогову захотелось плюнуть. Теперь он понимал, чем можно в весьма короткий срок выпытать из Конона всю правду.
– Ты зачем у них гробы украл? – спросил он и сделал широкий жест, как бы приглашая Конона взглянуть на тех, у кого он украл гробы.
Но Конон приглашения не принял, а только еще сильнее втянул голову в плечи и весь съежился, чтобы занимать как можно меньше места.
«Сейчас все скажет, – между тем думал Пирогов, – это для него пострашнее дыбы или колеса».
– Кто тебя научил мертвецов обкрадывать? – спросил он. – Говори!
– Помилуйте, ваше…
– Говори сейчас же, – дребезжащим и оттого особенно страшным голосом крикнул Пирогов, – говори, негодяй, с кем ты в сговоре!…
Бог знает сколько времени продолжался бы этот допрос, не проснись в эту пору Ефимыч, солдат инвалидной команды и старший сторож черной анатомии. Проснувшись в своей клетушке и вылезши из-под шинели, глуховатый Ефимыч, как был в белье, пошел во двор, но по дороге заметил в анатомии свет и тихонько вошел за спиною Конона, чтобы поглядеть, кто такой казенные свечи жжет. Не заметив поначалу Пирогова, он, подкравшись к Конону, цапнул его за полу и закричал своим козлиным голосом:
– Ты что тут, лихой человек, делаешь? Ты что…
Но фразу свою Ефимыч не кончил. Увидев перед собой усатого покойника в саване, Конон слабо охнул и повалился на грязный пол черной анатомии, закатив глаза, и потерял сознание. Пирогов бросился к нему. Перепуганный Ефимыч, считавший себя тоже медиком, то прыскал Конону в лицо водой, то советовал пустить ему кровь, то длинно объяснял, почему он здесь появился, что есть-де такие самостоятельные из себя господа студенты, которые норовят в черную проскочить хоть утром, хоть ночью, хоть вечером, копаются в чужом покойнике, крошат его как хотят, а потом на него, на Ефимыча, жалобы.
Через несколько минут Конон пришел в себя, не без труда поднялся, сел на подставленную Ефимычем табуретку и, перекрестившись, повинился во всем. То, что он говорил, было так дико и невероятно, что Пирогов прежде всего услал вон Ефимыча, чтобы тот не разболтал до времени, и только тогда стал слушать все по порядку.