Юзеф Крашевский - Остап Бондарчук
Мржозовский страшно побледнел.
— Видел, — отвечал мальчик.
— В самом деле! — вскрикнули все. — Видел, как немцы!..
Управитель стоял, как приговоренный к смерти, едва дыша, бледнея и шатаясь.
— Не немцы, — сказал мальчик.
— А кто же?
— Господин управитель с какими-то людьми приходил ночью, выкопал, положил на воз и…
В это мгновение Мржозовский исчез в глубине сада. Люди погнались за ним.
— Может, ты видел, куда они его завезли? — прибавила графиня.
— Как же, я потихоньку пошел за ними. Видно, они боялись везти его далеко, потому что, только в поле выехали, там и выкопали яму под грушей.
— Скорей, скорей, — прервал граф, трясясь, как в лихорадке, — поспешим под грушу! Мальчик, иди с нами!
И через несколько минут граф уже был в поле, с людьми и Остапом. Под старой грушей, несмотря на тщательно прибитый дерн, можно было по едва заметной впадине угадать недавно взрытую землю.
— Здесь, — сказал Остап.
Люди принялись рыть, и, к неописуемой радости графа, заржавленная крыша сундука скоро застучала под ударами лопат. Добрались и до замка: он был не тронут. Граф, приказав везти в замок отысканное имущество, поспешил уведомить о том жену. Об Остапе же было совершенно забыто, и сирота отправился на луг, где несколько ребят пасли тощее стадо, греясь у едва тлеющегося огня.
Может быть, граф, слишком обрадованный своей находкой, и навсегда забыл бы о существовании сироты, но жена напомнила ему о благодарности.
— А тот мальчик? — спросила она его вечером.
— Какой мальчик?
— Сирота, который показал тебе грушу.
— А, правда! Совсем забыл… Надобно бы велеть его накормить.
— Накормить! Только! — сказала графиня. — Ведь кто тебя не знает, может подумать, что ты неблагодарен, бесчувствен, что у тебя каменное сердце.
— Но что же больше могу я для него сделать? — спросил граф.
— Мне кажется, — отвечала жена, — что ты можешь дать ему вольную, прилично воспитать и устроить будущую судьбу его. Мне кажется, что мы даже обязаны все это сделать.
— И в самом деле, ты говоришь правду! Делай, как хочешь!
После этого разговора графиня послала за Остапом, которого едва могли найти в садовой караульной будке.
На другой день, одетый, накормленный, принятый в число дворовых, наш бедняжка совсем ожил.
Год спустя графиня послала его в школу, и таким образом, покинутый сирота мало-помалу становился дельным человеком.
Мржозовский с женою и детьми поехал в Подолию, приняв в управление разоренное имение. Граф никогда более уже о нем не вспоминал.
II
В один из прекрасных весенних дней по берлинскому публичному гулянью под липами, где вечером собирался весь высший круг, между множеством экипажей, народа и верховых, шли спокойно два молодых человека и как бы не обращали никакого внимания на все окружающее.
По светлым волосам, а еще более по характерным чертам лица можно было легко узнать, что в их жилах течет славянская кровь и что они гости и пришельцы среди германского света. Кроме того, заметно было, что молодые люди были разных сословий.
Они сели на лавку в печальном раздумье и равнодушно смотрели на экипажи, пешеходов и всадников, старавшихся отличиться перед щеголеватыми колясками прекрасных дам.
Старший из них, на первый взгляд, обращал внимание на себя благородными, аристократическими чертами лица. Свободная, веселая и праздная жизнь нескольких поколений, видимо, оставила свой отпечаток на его красивой наружности и осанке: прекрасные черты, глаза большие навыкате, осененные длинными ресницами, нос очень хорошей формы, лоб высокий, руки маленькие, ноги крошечные, как у женщины. Но во всем его существе легко заметны были усталость, изнурение и миниатюрность: недоставало силы, энергии. Жизнь не волновалась в его жилах, а текла тихо, медленно, вяло. Черные лоснящиеся волосы стали уже так редки на висках, что лоб его казался очень большим, цвет лица поблек, щеки были бледны, матовы. Опершись на трость, со сложенными накрест руками, он поглядывал на все с какой-то презирающей задумчивостью и как будто ничего не видел перед собой.
Товарищ его, сидевший с ним рядом, широкоплечий, высокий, белый, румяный, как дуб, выросший на хорошей почве, был блондин, с голубыми глазами и свежим, здоровым цветом лица. Взор его был тоже грустен, но что-то говорил. Скинутая шляпа, развевающиеся волосы, сдернутая перчатка, согнутая трость в сильной руке — все доказывало в нем страшную внутреннюю борьбу. В его глазах, озиравших гулянье, в его чертах лица ясно отражалось каждое впечатление.
Трудно было объяснить по первому взгляду, что соединяло столь, по-видимому, противоположных друг другу людей. Неравенство их во всем проглядывало, даже в одежде и осанке.
Первый из них держал в руках тонкий батистовый платочек, на тоненькой венецианской цепочке висел золотой портрет очень хорошей работы, трость с весьма щегольским резным набалдашником взята была в Париже у знаменитого Верье, платье и белье были роскошны и изящны, но просты.
Другой же, напротив, небогатый своим одеянием, напоминал буржуа. Довольно грубая, хотя снежной белизны рубашка мешковато пробивалась из-под черного неловко затянутого камзола, галстук был очень небрежно повязан вокруг жилистой и мускулистой шеи, руки, из которых одна была без перчатки, не носили на себе следов того нежного попечения, которое прилагают о них люди высшего круга, это были руки сильные, красивые, но большие, одним словом, руки труженика, с мозолями и поцарапанными пальцами. Когда первый согнулся и оперся на трость, другой придвинулся затылком к дереву, взоры их, казалось, избегали встречи. Глубокое, долгое молчание продолжалось около получаса. Наконец первый сказал с усмешкой товарищу:
— Евстафий, о чем ты думаешь? Не сердишься ли ты?
Евстафий, окинув быстрым взором вопрошавшего, отвечал со вздохом и горькой улыбкой:
— А, пан граф, можно ли так шутить? Могу ли я сердиться?
— Ты снова предаешься своей дурной привычке?
— Быть может, пан граф.
Слово это "пан граф" выговорено было с таким ударением, что уже очевидно становилось колкостью и даже насмешкой.
— Ах, милый Евстафий, оставь в покое мой титул! — сказал граф хладнокровно. — Знаю очень хорошо, что значит это в твоих устах.
— Оно означает только выражение почтения, которое я к вам питаю.
— Ну нет, милый Евстафий, меня ведь не легко вывести из терпения, дай мне руку и заключим мировую.
Проговорив эти слова, граф протянул свою руку Евстафию, но тот, подавая свою, медленно и низко кланяясь, произнес:
— Может ли пан дотрагиваться до руки такого простого человека, как я?
— Опять колкость и шутки! Неужели ты все еще не можешь простить мне нескольких слов, сказанных безрассудно, опрометчиво, но которые, к сожалению, так глубоко уязвили тебя. Клянусь тебе, это в последний раз, и прошу вторично прощения. Постараюсь быть постоянно осторожным и не говорить тебе всего, что у меня на душе, чтобы опять какое-нибудь свободное, приятельское доверие не оскорбило тебя чем-нибудь. Зная меня хорошо, ты знаешь также, что я нисколько не разделяю мнения, по которому одному классу людей отдается все, а другому — ничего. Извини же!.. Ведь только одно слово.
— А это одно слово очень оскорбительно! — вздохнув, отвечал Евстафий.
— Но забудь же о нем! Ведь я же не вспоминаю того, что ты мне на него ответил, хотя имел бы тоже полное право сердиться за твой ответ. Право, помиримся, милый Евстафий!
Наконец последний взглянул на него полными слез глазами, подал ему руку и сказал:
— Могу ли я и в самом деле сердиться! Я тебе так много обязан! Твоим же старанием выведенный из пределов моего звания, мог ли я забыть хоть на минуту, какая преграда нас разделяет! Напрасно и напрасно хотели бы мы сблизиться, одно слово разъединяет нас. Извини же меня, и да будет мир и конец всему.
Евстафий тяжко вздохнул, посмотрев на Альфреда, который окинул его холодным, но кротким взором.
— Сядь, — сказал Альфред, — сядь, успокойся, не сердись, и не будем более об этом говорить.
— Не говорить — невозможно! Одно слово мне все напомнило, а скорое возвращение на родину мучит меня. Постоянно слышится мне голос, который, как бы из глубины души, взывает ко мне, напоминая мне, кто я такой.
— Мой приятель.
— Ваш крепостной.
— Мой милый, оставь же ты меня в покое!
— Ах, граф Альфред, сердце мое тянет меня туда, а между тем все как будто опасаешься, дрожишь, томишься. Многим я вам обязан, но многое же и терплю по вашей милости. Зачем вы взяли меня — сироту и вывели из моего положения?
— Понимаю тебя, милый Евстафий, но ничего нет легче, как отречься совершенно от происхождения, которое так жестоко тебя огорчает. Тысяча людей вышли из твоего положения и стали в ряд порядочных людей.