Юрий Плашевский - Огненный стрежень
— Постоим, девка, покуда в руках сила, не бойся, — отозвался сидевший рядом коренастый приземистый кожемяка в самодельном плетеном панцире с бляхами. — Постоим. Да жаль, с самого-то начала дружины мало княжеской здесь было. Вот тебе и стольный град…
— Ты ступай, Ксения, ступай, — сказал одноглазый. — Не дело тебе здесь метаться. Не ровен час, камень идольский зацепит или смага проклятая: масло из горшка пламенем опалит, убьет. Иди, хоронись. А Романа встречу, я ему скажу, что тебя-де видел. Ступай…
— Скажи, у деда я, в монастыре…
— Скажу, скажу…
Ксения отступила, горячими, исступленными глазами глядя на ратников, шепча молитвы, широко крестя их перстами правой руки. Потом повернулась, побежала.
Позади со свистом пронесся, ударился о стену татарский горящий горшок, треснулся на мелкие куски. Она оглянулась. Двое, вскочив, шеломами черпали землю, забрасывали струи горящего масла.
За углом закричала женщина. Вдали нарастал шум, будто гром прибоя. Ратники быстро доедали похлебку. Иные уже разбирали мечи, надевали на руки щиты…
До монастыря Ксения добралась в сумерках короткого зимнего дня. Дым гуще, чернее подымался, стоял над городом. Пожарища желтыми, красными языками тянулись к небу. Тучи на западе разошлись. Солнце садилось багровое, кровавое.
Она поднялась по лестнице, вошла в келью деда. Он сидел у стола и, как всегда, писал. Лампада горела перед ним на стене.
Он повернул голову. Длинные белые волосы обрамляли сухое лицо, широкими волнами лежали на плечах. Темно-серые глаза были бездонны.
— Ты пришла, Ксения? Ты привела Романа?
— Нет, дедуня. Я его не нашла. Ему скажут, что я здесь. Если встретят.
— Хорошо. Будем ждать. Поешь, Ксения. Брат Ефрем приходил. Принес хлеба, мяса жареного. Там, на окне…
— Не хочу. Куска проглотить не могу. Горит град. Гибнут люди.
— Нет, Ксения, ты поешь. Тебе силы нужны будут.
Он обвел глазами келью.
Иконы в углу. Полки по стенам, на них свитки рукописные. И книги — большие и малые, толстые и тонкие. В коже и в холстине. С крышками деревянными, расписанными киноварью, и зеленью, и охрой. С каменьями, с застежками, с медными выступами-жуками.
И на ту, что перед ним лежала раскрытая, — на нее тоже бросил взор. Правда, взглянул только искоса и как бы с боязнью, словно она следила за ним. То было самое великое в жизни: летопись. Киевский свод. До последнего заносил он на страницы то, что совершалось. И неотступно думал: что будет, если стены не выдержат, и ратники, и дружина падут, и то ревущее за валами море ворвется сюда… Что будет? Что с ней будет? С ней!
— Братья приходили, кто жив, — он отложил перо, потер лоб, — приходили и потрапезовали, да скоро и ушли все впопыхах. Стены-то рушатся, и их чинить надо. Перед уходом, что успели: узорочье, злато, серебро, каменья, ризы — попрятали, зарыли. Иные книги я им отдал — зарыли же. А эту, — кивнул на раскрытую летопись, на ее шелковистые, желтовато-белые пергаментные листы, сморщился, как от боли, — эту боюсь. Это, спаси Христос, хорошо, если скоро отроют. А нет — пропадет. От сырости в земле пропадет.
Он пристально посмотрел на Ксению. Она молчала. Смотрела в узкое высокое окно. Там, вдалеке, билось пламя.
— Ксения, — он встал, подошел к ней, обнял. — Ксения, ее спасти надо, — кивнул на книгу. — Если со мной, оборони господь, что случится, ты ее унеси. На север унеси, в леса, в иные города — Смоленск или Новгород, с Романом унеси, а?
Ксения поцеловала его.
— Унесу, — прошептала она.
Разрывающий душу грохот обрушился сверху.
Ксения, прижавшись к стене, увидела, что потолок обваливается. В пробитую в углу дыру, круша иконы, полки, книги, утварь, рухнул черный громадный валун. Старик метнулся к столу. Затрещала, вывернулась из пазов и упала балка. Лампада разбилась с тонким, еле слышным в этом грохоте звоном.
Последнее, что заметила девушка, прежде чем погас язычок лампады, — были взметнувшиеся льняные кудри деда: он упал под рухнувшей балкой.
* * *В очаге комнаты, служившей монахам библиотекой, весело трещал огонь. От крупных поленьев тянуло приятным смолистым запахом.
Томазо, примостившись в большом черном кресле, обитом кожей, слушал монаха. Тот читал Евангелие. Глаза юноши были устремлены в огонь. За плотно закрытыми ставнями слышались завывание ветра и шум дождя. К ночи разразилась непогода.
Читая священное писание, монах время от времени бросал взгляд на Томазо и видел, что мысли юноши витали далеко и слушал он плохо.
В языках пламени, на которые был устремлен взор юноши, ему виделись лица флорентийского купца, красавицы Виолы, но более всего, пожалуй, — угрожающий, искаженный лик безумца, предрекавшего гибель того мира, в котором они жили.
— О чем ты думаешь, Томазо? — наконец спросил монах, прерывая чтение.
— Простите, падре, я увлекся мыслью.
— Какой же?
— Если источник мира есть добро полное и совершенное, то откуда же возникло зло?
Монах нахмурился.
— Вседержитель не может быть повинен в зле, — строго сказал он.
— Это Джованни Руфо смутил меня своими рассказами. И бродяга-доминиканец. И, может быть, Виола, племянница его преосвященства.
— Но всякий, обвиняющий творца, богохульствует.
— О, как огромны пространства, отделяющие нас от того города, где он был. Но, отделяя, они соединяют. И потому мы — одно, падре, мы — одно!
— Мысль должна быть чиста. Тогда она увидит истину.
— Пусть разорвется грудь моя, и прижму я к сердцу мир, добр он или ужасен.
— Промысел ведет людей, и не должно сомневаться.
— И как будто исполнилось все, и довольны, и нечего желать вам, да?
— Не кричи!
— Но рано, рано удовольствовались!
— Не кричи, сын мой!
— Потому что никто не знает часа, в который придет сын человеческий, и что с ним, с сыном человеческим, сейчас! Никто! Никто!
Монах встал, подошел к нему, обнял.
— Перестань, Томазо, — он поцеловал его в лоб. — Перестань. Мудрость веков окружает тебя. Посмотри: вот книги. Прислушайся к их голосу. Он глубок и спокоен.
* * *Мимо опять с грохотом промчался татарский всадник, исчез. Роман сжал ее плечо, наклонился, прошептал в самое ухо:
— Лежи. Не двигайся.
Они замерли. Кроваво позади них рдело догорающее пожарище большого терема. Разрушенный монастырь остался далеко. Частый топот копыт, крики татар, плач людской, треск пламени вокруг сливались в непрерывный гул, что ходил волнами. Иногда казалось — тяжкий стон поднимался от земли: Киев в потопе, в пожаре и гибели!
— Не шевелится, — прошептал Роман. — Уж сколько смотрю — бревном лежит. Наповал ссадили.
Ксения смотрела через улицу, куда он показывал. Там, у забора, вытянулся неподвижно громадный татарин. Еще раньше, когда они, приближаясь, пересекли большое подворье, подползли, затаились у разрушенной стены погорелой избы, — татарин вылетел из-за угла на улицу. Но бег коня был неровен, и Роман увидел — в груди у конного торчит, подрагивая, глубоко вошедшая стрела. Поравнявшись с ними, всадник вдруг завалился назад, вбок и тяжко рухнул на бревенчатый настил мостовой. Конь ускакал.
— Жди, — прошептал Роман и тут же пополз через улицу. Ксения увидела — он наклонился над татарином, приподнял его, перевалил в пролом в заборе и сам исчез там же. И надолго пропал.
Ксения лежала ни жива ни мертва. Ее била дрожь, и минутами она словно забывалась, но и в забытьи судорожно прижимала к себе завернутую в холстину книгу и еще узелочек малый с одеждой и в ней — глиняный ангельский образ, что фряжский купец подарил прошлой осенью. Год это было всего назад, а кажется теперь — век.
Она вдруг задремала, как в омут упала, и проснулась от тихого толчка. Взглянула, не понимая, и тут же дико закричала: над ней склонился громадный татарин в чапане, и малахай его заслонил полнеба, и в руке его была камча.
— Не кричи. Это я.
Опомнилась. Узнала Романа. Но, и узнав, все нет-нет и вздрагивала: так необычен, так страшен был он в татарском обличье.
— Вставай, поведу тебя как полонянку.
Она не понимала, но повиновалась ему.
Роман меж тем крепко прикрутил ей к бокам руки тонким волосяным татарским арканом. Ухватил другой конец веревки, взял себе ношу — и книгу, и пожитки — и потянул за собой.
Он вел ее не таясь, бормоча сквозь зубы невнятные слова, ругательства, мольбы и проклятья. Она же брела за ним будто во сне, откинувшись назад, широко раскрыв глаза.
И они шли, и то мрак ночной, зимний, стылый, то свет пожарищ падал на них, и видели они, как захлебывался в крови, горел и умирал Киев.
— И вот, братья, битва чудная, — доносился до Ксении голос Романа, сорванный, хриплый. — Потягнем за всех! За всю Русь, за весь свет божий.
На них уже никто не смотрел. Обгоняя, пронеслись мимо конные. Навстречу трое пеших татар проволокли так же, на арканах, связанных женщин. Выйдя на площадь, увидели, как, раскачивая бревно-таран, била татарская ватага в запертую дверь уцелевшего терема. Из окон его еще прыскали стрелы. Высадили дверь татары, кинулись в пролом. Послышался лязг мечей. Гибли последние живые, оборонявшие город.