Вячеслав Шишков - Ватага (сборник)
— Родитель-батюшка! — всплеснув руками, он порывисто шагнул к отцу: — Родитель!
— Уйди, сатано, не смущай, — и старик угловато махнул высохшей рукой.
— Колькраты говорил: уйди! Кровь на тебе, кровь.
Зыков поклонился отцу в ноги, сухо сказал:
— Прощай, — и, как в дыму, вышел.
Глава II
Месяц стоит в самой выси морозной ночи. Голубоватые сугробы спят. Горы сдвинулись к реке, и у их подола — городишко. Три-четыре церкви, игрушечная крепость на яру: башня, вал, запертые ворота. Улочки и переулки, кой-где кирпичные дома, оголенные октябрьским ветром палисады. Это на яру.
Спуск вниз, обрыв и внизу будто большое село — вольготно расселись на ровном, как скатерть, месте — дома, домишки и лачуги бедноты.
Городок тоже в снежном сне. Даже караульный в вывороченных вверх шерстью двух тулупах подремывает по привычке у купеческих ворот, да на мертвой площади, возле остекленного лунным светом храма, задрав вверх морду, воет не то бесприютная собака, не то волк.
Город спит тревожно. Кровавые сны толпятся в палатках и хибарках: виселицы, недавние выстрелы, взрывы бомб, набат звенят и стонут в наполовину уснувших ушах. Вот вскочил старик-купец и, обливаясь холодным потом, нырнул рукой под подушку, где ключи:
— Фу-у-ты… Слава те, Христу.
Вот священник визжит, как под ножом, вот сапожных дел мастер бормочет, сплевывая через губу:
— Где, где? Бей их, дьяволов!
А собака воет, побрякивает колотушкой караульный, и дозорит в выси морозной ночи облыселая холодная луна.
Впрочем, еще не спят неугасимые у крепостных ворот зоркие костры, и возле костров борется со сном кучка отважных горожан из лачуг и хибарок. Иные спят. Блестят винтовки, топоры, в сторонке раскорячился пулемет и задирчиво смотрит на ворота.
А за воротами тишина: умерли, спят — иль ожидают смерти? Человек не видит, но месяцу видно все: эй, люди у костров, не спи!
Ванька Барда, чтобы не уснуть, говорит:
— Скоро смена должна прибыть. Чего они канителятся-то? Нешто спосылать кого…
Никто не ответил.
Ванька Барда опять:
— Ежели денька через три зыковские партизаны не придут, каюк нам… — и безусое лицо его в шапке из собачины подергивается трусливой улыбкой.
— Как это не придут! — скрипит бородач, косясь на земляной вал крепости.
— Могут дома не захватить Зыкова-то: он везде рыщет…
— Тогда не придут.
— В случае неустойки — я в лес ударюсь, в промысловый зимник… Там у меня припасу сготовлено: что сухарей, что мяса, — уныло тянет Барда.
— А ежели к Колчаку в лапы угодишь?
— А почем он узнает, что я большевик? Ваш, скажу… Белый. На брюхе не написано.
— Ты, я вижу, дурак, а умный… — по-хитрому улыбнулся бородач и вдруг быстро привстал на колено, вытянул лицо, — Чу!.. Шумят. За валом.
— Эй, кобылка! — звонко крикнул своим Ванька Барда.
Два десятка голов оторвались от земли.
— Вставай!
Но все было тихо.
И вслед за тишиной грянул с вала залп. Ванька Барда кувырнулся головою в костер. Караульный там, у купеческих ворот, свирепо ударил в колотушку, вытаращил сразу потерявшие сон глаза. Из хибарки выскочил человек и выстрелил в небо. Заскрипели городские калитки, загрохотали выстрелы. Пронесся всадник. Собака бросилась к реке.
— Ну, опять, — мрачно сказал чиновник акцизного управления Федор Петрович Артамонов.
Он притушил лампу и уперся лбом в оконное стекло, курносый нос его еще больше закурносился, и впалые глаза скосились.
Дом, где он квартирует, двухэтажный, церковный. Вверху живет священник.
— Тьфу, — желчно плюнул он и заходил по комнате.
Лунный свет зыбкий, странный. Голубеет и вздрагивает открытая кровать, Артамонову чудится, что на кровати лежит мертвец с голым, как у него, черепом.
— Черт с тобой, — говорит Артамонов, ни к кому не обращаясь, достает из шкапа бутылку казенной водки и наливает стакан. В зеркале туманится его отражение. — За здоровье верховного правителя, адмирала Колчака, черт его не видал, — раскланивается он зеркалу, пьет и крякает. Ищет, чем бы закусить. Сосет голову селедки. — Дрянь дело, дрянь. Россия погибла. Пра-а-витель… Офицеришки — сволочь, шушера, пьяницы… — думает вслух Федор Петрович, порывисто и угловато, как дергунчик, размахивает руками, утюжит черную большую бороду, и глаза его горят. — Ха, дисциплина… Да, сволочи вы этакие! Разве такая раньше дисциплина-то была… И что это за власть! Городишко брошен на обум святых, ни войска, ни порядка. Пять раз из рук в руки. То какая-нибудь банда налетит, то эта дрянь, большевичишки, откуда-то вылезут из дыры. А кровь льется, тюрьмы трещат… Вот и поработай тут.
Выстрелы за окном все чаще, чаще. Черным по голубому снегу снуют людишки. По потолку над головой раздались шаги: проснулся поп.
— Вот тут и собирай подать. А требуют. Петлей грозят.
Постучались в дверь.
— Войдите!
Бородатый священник в пимах [1], хозяин. Глаза сонные, свинячьи.
— Стреляют, Федор Петрович. Пойдемте, Бога для, к нам… Боязно.
— Большевиков бьют, — не то радостно, не то ожесточенно сказал чиновник. — Пять суток только и потанцевали большевики-то… Да и какие это большевики, так, сволота, хулиганы…
— Говорят, за Зыковым гонцы пошли, — сказал священник.
— Что ж Зыков? Зыков за них не будет управлять. Зыков — волк, рвач.
— Говорят, красные регулярные войска идут. Дело-то Колчака — швах. Боже мой, Боже, — голос священника вилял и вздрагивал. — А Зыкова я боюсь, гонитель церкви.
— Да, Зыков — ого-го, — за кержацкого бога в тюрьме сидел, — чиновник ощупью набил трубку и задымил.
— Эх, жизнь наша… Ну, Федор Петрович, пойдемте, Бога для, прошу вас. И матушка боится.
На ходу, когда подымались по темной внутренней лестнице, Артамонов басил:
— Вам и надо Зыкова бояться, отец Петр. Не вы ли, священство, организовали погромные дружины святого креста? А для каких целей? Чтоб своих же православных мужиков бить…
— Только большевицкого толку! — вскричал священник. — Только большевицкого толку, противных власти верховного правителя…
— Да вашего верховного правителя мужики ненавидят, аки змия, — нескладно загромыхал Артамонов.
— Ежели красную сволочь не истреблять — в смуте кровью изойдем.
— Да ваше ли это пастырское дело?!. Ведь по вашему навету пятеро повешено… Отец Петр! Батюшка!
Священник отворил дверь в освященные свои покои и сказал сердито:
— Ээ, Федор Петрович, всяк по-своему Россию любит.
Утром красный пятидневный флаг, новенький и крепкий, был сорван с местного управления и водружен старый потрепанный: белый-красный-синий.
В это же утро три сотни партизан двинулись в поход.
Под Зыковым — черный гривастый конь, как черт, и думы у Зыкова черные.
Глава III
Зыковские партизаны в этом месте впервые. Но население знает их давно и встречает везде с почетом.
Уж закатилось солнце, когда голова утомленного отряда пришла в село. На площади, возле деревянной церкви, зажглись костры. Мужики добровольно кололи овец, кур, гусей, боровков и с поклоном тащили гостям в котлы.
— Обида вам есть от кого? — допрашивал Зыков обступивших его крестьян. — Поп не обижает?
— Ох, батюшка ты наш, Степан Варфоломеич… Поп у нас, отец Сергий, ничего… Ну от правительства от сибирского житья не стало. Набор за набором, всех парней с мужиками, пятнай их, под метелку вымели. А придет отряд — всего давай. А нет — в нагайки… Ежели чуть слово поперек — висельница… Во-о-о, брат, как. Опять же черти-собаки…
— Знаю.
— Вот на этой самой колокольне два пулемета было осенью, для устрашения. Вот они какие, черти-собаки-то… А что девок перепортили, пятнай их, баб… Ну, ну…
— Чехословаки туда-суда, утихомирились, а вот мандяришки… Ох, и лютой народ… Да казачишки с Иртыша…
— Все одним миром мазаны.
Зыков сидел у костра на потнике, облокотившись на седло в серебряном окладе. Он поднял голову и прищурился на крест колокольни.
— Поп не обижает? — опять переспросил он, и глаза его вызывающе округлились.
— Нет. Обиды не видать… А тебе на артель-то, поди, сена надо лошадям да овса? Да-а-дим…
— Срамных! — крикнул Зыков. — Иди-ка на пару слов.
От соседнего костра, бросив ложку, вскочил рыжебородый и мигом к Зыкову.
— Вон в том доме торговый человек, Вагин, — сказал Зыков. — Возьми людей, забери овса, сена: надо коней накормить.
— Правильно, резонт, — весело переглянулись мужики.
— Эй! Кто потрапезовал? — Зыков поднялся. — Ну-ка с топорами на колокольню… Руби в верхнем ярусе столбы.
— Ну?! Пошто это? — опешили крестьяне. — Мешает она тебе?!
— Надо.
Затрещала обшивка, доски с треском полетели вниз. Ребятишки таскали их в костры. Акулька распорола гвоздем руку и испугано зализывает кровь.