Юрий Мушкетик - Гайдамаки
— Зализняк? Не слышал о таком, хотя медведовцев знаю немало. У вас, почитай, полсела гончаров. Отец твой в местечке живет?
— Нет, мне ещё восьми лет не исполнилось, как он помер. От побоев, говорят. Мать и сейчас в селе проживает, сестрина девчушка при ней. Сестру паны в ясыр[8] продали.
Мелхиседек, дернув повод, спросил:
— Чего же ты так далеко на заработки заехал?
— Понесло, как говорят, за двадцать верст киселя хлебать, — усмехнулся Максим. И продолжал уже без усмешки: — Спроси, отче, куда я не ездил. Одни гутарят, там лучше, другие — вон там… Лучше там, где нас нет. Однако дома едва ли не хуже всего. Там, где мы были, хоть немного свободнее: когда захотел, тогда и ушел от хозяина. А дома — нанялся к пану, к примеру, на пять лет, так все пять лет, как один день, отбудь. Да ещё того и гляди из вольного казака крепостным станешь… Что же, отче, нового в нашей стороне? Давно я не был в своем селе.
Мелхиседек сжал полные губы, покачал головой.
— В том и беда наша, что очень плохо, — сказал он хмуро. — Униаты бесчинствуют. Попов православных выгоняют, палками бьют их, бороды в клочья рвут, закрывают церкви святые.
— И много их?
— С войском идут на Подольскую Украину, не признают привилегий, которые когда-то дали православным церквам короли польские. Монастырь наш хотели разорить. Не знаем, откуда и помощи ждать. Тщетна всякая надежда людская. В писании сказано: «Не надейся на князя, на сынов рода человеческого — в них нет спасения. На бога положись».
— А своего ума держись, — бросил сердито Зализняк и, громко крикнув: — Хлопцы, вон фигура[9] виднеется! — дернул за поводья.
Конь пошел размашистой рысью.
Вскоре уже хорошо можно было разглядеть не только фигуру, но и двух дозорных возле нее. Через всю степь протянулась цепь таких фигур. Дни и ночи караулят возле них дозорные — один внизу с лошадьми, другой на верхушке дерева, — осматривают степь. Заметит казак с дерева орду, подаст знак товарищу; высечет тот огонь, поднесет пук соломы к просмоленной веревке. Все двадцать бочек со смолой вспыхнут сразу, от нижней до верхней. Дозорные с другой фигуры увидят тот огонь, подожгут свою, затем вспыхнет третья, четвертая… И пускай быстрее ветра скачут татарские кони, однако не обогнать им огня, не убежать им от запорожцев, которые уже мчат из Сечи наперерез.
Максим помахал дозорным шапкой и повернул коня вправо, где в продолговатой долине, окруженной невысоким валом с частоколом, окутанный вечернею мглой, виднелся редут. Зализняк подъехал к воротам и постучал нагайкой. Громко крикнул:
— Пугу! Пугу![10]
Их уже давно заметили, потому что сразу же с башни над воротами откликнулось на казачий призыв несколько голосов:
— Пугу? Пугу?
— Казак из Луга.
На минуту воцарилось молчание.
Есаул, высунув по самые плечи голову, обвел долгим взглядом оборванных, на плохих конях аргаталов. Он помолчал, словно обдумывая, что делать, для чего-то чмокнул губами и махнул рукой одному казаку:
— Открывай!
Поправив на затылке шапку, он не спеша стал слезать вниз.
— Шляются тут всякие бродяги, голодранцы, — буркнул он недовольно. — Только корми их. Казаки из Луга. А у этого казака в карнавку[11] после обеда бросить нечего.
Зализняк уже въехал в ворота и хорошо слышал последние слова. Его лицо передернулось, словно от боли, рука крепко сжала нагайку.
— Поганец ты, а не есаул, палками бы тебя, собаку, — негромко сказал он.
— Это кто поганец? — есаул даже подался от неожиданности назад. — Я тебя, сукиного сына, за ворота сейчас выброшу.
— Врешь, не выбросишь, не твой редут. Кроме тебя, тут товариство есть. А на тебя мне начхать.
Рванув из ножен саблю, есаул бросился к Зализняку, но между ними, сложив на животе руки, встал спокойный суровый Мелхиседек.
— Разве для того бог дал язык, чтобы сквернословить? Дан он, чтобы величать бога, воздавать ему хвалу. Вот и не поносите друг друга, разойдитесь с миром. Есаул, куда нам коней поставить?
— Ваше преподобие, казаки сами отведут, а вас милости прошу в дом, — кротко сказал есаул. — Вы прибыли как раз вовремя, мы к ужину готовились. Не погнушайтесь запорожской саламахи отведать. Онысько, засыпь овса их коням!
Поставив коней и положив им сена, аргаталы вошли в крытый камышом курень. В курене было накурено, со всех сторон слышались возгласы, смех, отчего светильники у стен трепетали длинными огненными языками, казалось готовые вот-вот погаснуть.
— Атаман, товариство! Ваши головы! — вразброд поздоровались прибывшие.
— Ваши головы! — за всех ответил ещё молодой, слепой на один глаз казак, который был ближе других к двери.
— Просим, пан-молодцы, садиться, — отозвалось ещё несколько голосов.
Какое-то время в курене ещё стоял шум, потом к есаулу подошел повар:
— Пане атаман, благослови за стол садиться.
— Пускай пан отец благословит, — ответил атаман.
Поправив бороду, Мелхиседек благословил всех на трапезу, перекрестил стол.
Атаман первым полез под иконы. Прервались шутки, казаки чинно усаживались за стол; ближе к двери, потеснившись, примостились аргаталы. На скамье под стеной остался один Зализняк.
— Максим, — хлопнул рядом с собой по скамье Роман, — иди, чего же ты сидишь?
— Не хочу.
— Иди, иди! Видано ли, чтобы человек с дороги есть не хотел, — обернулся к нему одноглазый.
— Говорю же, что не хочу, — глухо промолвил Зализняк.
— Брешешь, как пёс шелудивый…
— Не бреши сам, а не то…
— Ну и колючий же ты, человече, — обиженно промолвил одноглазый и повернулся к двери, откуда кашевар вынес полные ваганы[12] жирных крупных сельдей. Кашевар поставил сельди посреди стола, головами к атаману, а сам снова выбежал в другую половину куреня.
Максим невольно взглянул на стол, глотнул слюну. В не прикрытую кашеваром дверь ворвался вкусный запах тетерки, разошелся по куреню, защекотал ноздри. Максим стремительно поднялся со скамьи и вышел во двор. Какое-то мгновение постоял у порога и пошел в конюшню. В крайнем слева стойле мягко похрустывал сеном Орлик. Узнав по походке хозяина, он перестал хрустеть и, вытянув шею, тихо заржал. Максим похлопал коня по крутой шее, тот ласково ткнулся мордой под руку.
— Ешь, Орлик, ешь, — тихо сказал Зализняк, — у нас ещё дальний путь.
Он прошел в угол, где была сложена сбруя, и нащупал мешок с припасами. Сунул в карман несколько пропахших плесенью сухарей, черствых как кремень, зачерпнул пригоршню сушеного проса и пошел к воротам.
— Пусти, я выйду, — сказал он казаку, сидевшему на колоде у ворот.
— Куда ты пойдешь, ночь уже на дворе.
— Я вернусь.
— Да как же я тебя узнаю, ночью не велено впускать никого.
— Как?.. Я назову какое-нибудь слово. Ну… ну, примером, «доля». Или пусть лучше «недоля». Слышишь, «недоля» скажу.
Удивленный казак молча развел руками, отодвинул два деревянных засова.
Зализняк долго бродил по степи. Когда возвращался назад, уже взошел месяц, ясный, большой, немного щербатый, словно надломанный каравай хлеба. В редуте было тихо, только перекликались казаки, стоявшие на часах.
— Славен город Петербург, — слышалось из одного конца редута, и сразу же звучал ответ: «Славен город Переяслав». Потом снова наступала тишина.
На башне у ворот казак тихо мурлыкал песню. Услышав голос Максима, он выглянул в оконце:
— А, недоля пришла. Заходи.
Казак слез вниз. Впустив Максима, широко зевнул, перекрестил рот.
— Ох, и скука! Хоть на месяц бреши. Табачок есть? А то у меня только на одну трубку осталось, да и тот никудышный. Позавчера проезжие купцы закуривать давали. Бакун,[13] ох, и крепкий да пахучий, словно горилка, настоенная на шафране…
Казак хотел подольше задержать Зализняка, но тот, отсыпав ему на несколько трубок табаку, прошел в курень.
Отыскал свободное место, снял и постелил кунтуш. Неподалеку, из угла, послышался Романов голос:
— …Зашли мы в садок, сели под яблоней. Яблоня большая, ветвистая…
Максим лег, прикрыв полою голову. Пытался заснуть, но сон не приходил. Под кунтушом стало душно, он сдвинул его с головы, повернулся на спину. До слуха снова долетел Романов рассказ:
— Отец, видно, подсматривал. Потому как калитка сразу — скрип. Я так и обомлел. Садик небольшой, а кругом частокол, колья острые. Куда побежишь? Сам не знаю, как я на яблоне очутился. А старый уже внизу под моей яблоней топчется. «Славный, — говорит, — вечер, дочка. Мне и то спать не хочется». Вытащил трубку, садится на колоду. И повел разговор. Про коня, повредившего ногу о борону, про урожай, про сад. Мне уже показалось, что и утро скоро. Ноги свело, а шевельнуться боюсь. Вовсе не стало мочи терпеть. Думаю, не выдержу, свалюсь сейчас прямо ему на голову. «Не мешало бы, — говорит, — собаку в сад перевести, яблоки созревают. Не привязать ли ее под яблоней?»