Тулепберген Каипбергенов - Неприкаянные
Тут гадать, кто за спиной, не приходилось. Руки не Кумар, нежные и тонкие, — лапы верблюжьи, грубые, сильные. Аркан — и только!
— Эй, Жандулла-гурре! — сердито сказал Доспан. — Оставь свои шутки!
— А я не шучу. Бог велит делиться с сиротами всем, что предназначено для живота, — ответил тот, кого на звал пастух Жандулла-гурре, то есть Жандуллой Осленком.
— Что-то со мной никто не делится, — отбросил руку Доспан, хотя и нелегко было это сделать — верблюжья лапа тяжела.
— Ха-ха! Нам нечем с тобой делиться, мы сироты. Возле нас не останавливает своего коня старший бий Айдос.
Жандулла в самом деле был сиротой, и не простым сиротой, а вожаком целой стаи таких же, как и он, бездомных и обездоленных. Из разных аулов стянулись они к нему, вырыли землянку, похожую на волчью нору, и жили в ней, совершая набеги на поля и бахчи аульчан. Собирали вроде бы дань со степняков. От Доспана они получали молоко, называя это платой за траву, что поедают коровы и овцы, — степь-то им, сиротам, принадлежала! За молоком и явился сейчас? Осленок. Рядом с ним стоял мальчонка лет десяти, держа в руках пока пустые тыквенные кувшины — аузкабаки. Их надо было наполнить парным молоком. Не Доспан это делал. Сироты освобождали пастуха от этой обязанности, он только указывал коров, которых можно подоить, а уж остальное делали сами помощники Осленка — доить пеструх они умели.
Упоминание об Айдосе задело Доспана.
Будто остановив коня рядом, бий превратил меня из пастуха в хозяина стада.
— Не превратил, но помог глазам твоим заплыть жиром. Ты не видишь голодных. Мы с утра ничего не ели, ждем, когда проклятый бий уедет отсюда.
«И этот хочет унизить меня, — обиделся Доспан. — Что за день, в котором все меняется: то обдает теплом, то холодом. Однако, подставив один раз холодному ветру лицо, надо ли подставлять и второй…»
— Отныне, — строго произнес Доспан, — забудьте, братишки, тропу к моему стаду. И аузкабаки наполняй те молоком в другом месте.
Давно бы надо было сказать такое Жандулле, да почему-то не сказывалось: то ли жалел сирот, то ли боялся. Наверное, и то и другое. Больше боялся. Они ведь как волки, голодные сироты, задушат. Теперь, сказав, Доспан не решался поднять глаза на Жандуллу. Злой, должно быть, Осленок, и злость вся на лице — сморщенный лоб, брови сведены к переносице, рот перекошен.
— Почему забыть тропу? — не сказал — прошипел Жандулла.
— Не хочу обманывать хозяев. Кто дает хлеб, тому и служить надо.
Взъярился Жандулла:
— Не утолим голод молоком пеструх, насытимся твоей кровью. Прикажу сиротам разделить тебя на две надцать частей и разбросать в двенадцати местах, да так, что и отец твой никогда не найдет.
Страшной была угроза, но не она напугала Доспана, об отце подумал он.
— И одну не найдет, слепой ведь…
— Вот. Будет вечно лить слезы по потерянному сыну…
Покачал головой Доспан:
— Чему быть, того не миновать. Делайте как хотите. Жандулла дал пинка мальчонке и погнал его к норе, где жили сироты. Сам пошел следом. Не оборачиваясь, бросил пастуху:
— Берегись, Доспан!
* * *Три долгих месяца был вдали от аула своего Айдос Покидал белую юрту полный тревоги и надежды, возвращался же вконец потерянный. К тревоге прибавилась и обида. Думы, одна мрачней другой, одолевали бия. Ехал он будто в погребальном паланкине, мучился мукой безутешной. Лицом был сер, в глазах будто смерть стояла.
Еще когда молодой, став бием, сел Айдос на коня, отец его собрал стариков и попросил напутствия сыну. Много мудрого высказали старики. На каждый день, на каждый случай получил совет молодой бий, и на такой тоже: не делись с ближним сокровенным. Когда глава племен говорит мало, он подобен сундуку, полному тайн. Каждый хочет открыть его. Позволишь сделать такое, не останется ничего от твоего величия, опростишься, глава твоя сравняется с головами стоящих рядом, как у овец в отаре.
Помнил этот совет Айдос. Следовал ему непрекословно. Едва ступили кони на родную землю, стремянного своего, который тридцать лет седлал его коня и состоял при Айдосе и помощником, и советником, и доверенным, отправил в племя кенегес. Мог бы и не отправлять, надобности великой не было, но не хотел оставаться наедине со стремянным. Заботливый и настороженный глаз Али вот-вот приметит душевную боль бия, будет терзаться и тем вконец расстроит Айдоса.
Али хоть и близкий, преданный человек, а не бий, и не след знать ему, что думает, чем мучается Айдос. Страдающий властелин — не властелин уже. Боль и смятение — удел слабых. Никогда не должен слуга видеть своего хозяина слабым. Потому — прочь с глаз, верный Али. Один перенесу боль, а если уж должен быть свидетель, то пусть им будет родная степь.
Степи, вольному степному ветру и отдал свои думы горькие Айдос. Клял в душе неблагодарного хана, двор которого покинул только что: «Войдешь во дворец гор дым конем, а выйдешь побитой собакой».
Неблагодарность хана более всего гневила Айдоса. Сколько доброго было сделано для властителя Хивы, сколько преподнесено даров! И забыто, попрано, будто прах. Не хана ли выручал не раз бий, гибель его предвещал. Где бы теперь царствовал — на могильном холме, и не золото бы пересчитывал в сундуках, а свои белые кости.
Во всех набегах хана на соседние земли участвовал Айдос. Бился, как все, и, как все, не щадил живота своего. Многие легли, мог лечь и бий каракалпакский, да выручала сила и находчивость. Последний поход едва не окончился печально и для Айдоса, и для самого хана. Остановили их хивинское войско у своих стен храбрые защитники вражеского города. Взять город приступом не удавалось, хивинцев отбрасывали, и мертвые тела нукеров усеяли песчаные холмы. Отступая, хивинцы едва не смяли шатер самого хана. Разгневанный, он приказал посадить на кол сотника, что вел первую цепь, и остальным пригрозил тем же. Угроза хоть и не распространилась на еликбаши — Айдос был пятидесятником, — но могли и его нукеры отступить. А кол принимал одинаково и сотников, и пятидесятников.
О наказании, однако, не думал Айдос, когда вошел в шатер и, сложив почтительно руки на груди, сказал хану:
— Кот берет волка, если рядом хозяин. Подними знамя впереди нас, и отвага воинов умножится.
Поднял знамя хан, хоть и не впереди, за третьим рядом, но поднял, а когда поднял, сказал зло Айдосу:
— Знай, каракалпак: не возьмем город — лишишься своего красноречивого языка.
Не лишился Айдос языка: взяли город. Правитель, видя ярость и бесстрашие хивинцев, открыл ворота перед ханом, попросил мира.
Мог бы поблагодарить каракалпакского бия за мудрый совет — мало ли вывезли из того же несчастного города и золота, и серебра, и камней дорогих, но не в серебре и камнях суть, без драгоценностей есть мера благодарности — похвала, слово простое… Так не нашел такого слова хан. В его поганом хурджуне одни грязные слова, ими и наградил каракалпакского бия, бросил их ему вслед, когда съезжал с ханского двора Айдос. А перед тем показал бию новый, вырытый по ханскому указу зиндан — подземную темницу. Показал, чтобы напомнить об участи каждого, кто подвластен Хиве.
— Хороша ли?
Айдоса озноб пронял, такой страшной показалась ему яма.
— Бездонна и темна, как ваши мысли.
— Ошибаешься, каракалпак, ясна моя мысль. Яма и казна ханства пусты. Три месяца — немалое время, чтобы наполнить или казну, или яму. Поторопись, каракалпак!
Ничего не сказал в ответ Айдос, хотя слов гневных было много и едва держались они на кончике языка. Теперь в пути они сорвались и оказались такими страшными, что самого Айдоса приводили в трепет. Услышит кто — подставит голову под ханский меч: и говорящего и внимающего вина одна и наказание одно.
Однако самыми страшными были не те слова, которые родились в обиженном сердце у края ямы, а те, что появились здесь, в степи, на вольном ветре. Крамольные слова: «На твоем бы месте, хан…» Не слова даже поначалу, а мысль только, желание справедливости. «На твоем месте, хан, я поступил бы иначе…»
Осудил вроде хана всего лишь. Но было что-то и не от осуждения властителя Хивы. Отречение от него. А оставшись один, бий привел в пример себя: «Я бы…» Это «я бы» прицепилось почему-то к Айдосу и уже не хотело покидать. Честно вел себя Айдос, прогонял «я», отбивался на какое-то время, на мгновения, вначале долгие, а потом короткие; ему удавалось отбиться. Однако оно, это «я бы», возвращалось и уже не желало уходить. Прилипло как слепень, не оторвешь.
С ним и ступил на свою землю, с ним и скакал по ней. И оно уже не мешало Айдосу. К месту или не к месту, но вспомнилось появление в хивинском дворце нового хана Елтузер-инаха. Из знатных людей был Ел-тузер, но не ханской крови, не Чингисид. Последняя, кровь Чингисидов пролилась, когда обезглавили хивинского хана Абдулгазы, пролилась кровь — и оборвалась цепь. А ханский трон не остался пустым. Влез на него Елтузер-инах, пока беки раздумывали, кого избрать главой государства, он сам себя избрал. Игрой показалась иным замена Чингисидов узбеками и — как игра — должна была привести к проигрышу. Ждали проигрыша, будто брошенные на ковер судьбы кости предрекали конец Елтузер-инаха. Может, и предрекали, но Елтузер-инах о том не ведал и смелел день ото дня. Предсказывал конец нового хана и Айдос. Сказал как-то: «Елтузер-инах поздно ли рано ли сорвется…» Не сорвался Елтузер-инах. Других сбрасывал, и ловко у него это получалось. Перестали ждать конца самозванца маловеры, прикусили языки. Красноречивых-то новый правитель Хивы не жаловал. А уж если языки прикусили, то о руках и говорить нечего. Кто осмелится поднять руку на правителя — законный ли, незаконный он государь?!