Клаус Манн - Петр Ильич Чайковский. Патетическая симфония
— Ну, это я всерьез не принял, — ответил он с отвратительным кокетством.
Петр Ильич подумал: «Нужно как можно скорее закончить этот разговор. Это одна из тех ситуаций, с которыми мне не справиться. Ах, мне просто противопоказано путешествовать. Это было безумием с моей стороны, отправиться в путешествие, да еще и без сопровождающих. Естественно, таким образом подвергаешь себя опасности попасть в подобную ситуацию, столкнуться с мерзкой действительностью».
— Приняли ли вы это всерьез, господин мой, или нет, — ответил он угрожающим шепотом, — я не намерен идти на ваш прием.
Нойгебауэр погладил свою редкую бородку, которая тихо потрескивала, как наэлектризованная.
— Скоро половина одиннадцатого, — сказал он робко. — Господа ожидают нас в ресторане «Луттер и Вегнер».
В ответ на это Петр Ильич повернулся к нему спиной.
— У вас в нашем городе больше друзей, чем вы думаете, — снисходительно уговаривал его Нойгебауэр.
— Друзей и поклонников! — прошипел Чайковский. — Друзей и поклонников, я знаю!
— Разумеется, — продолжал Нойгебауэр мягким голосом, в котором звучало благодушие и даже убежденность. — К вашим друзьям и поклонникам отношусь и я.
Петр Ильич повернулся к нему лицом. Агент стоял в странной позе святоши, слегка наклонив голову набок и сложив руки на животе. Заметив удивленный и даже потерянный взгляд Петра Ильича, он особенно гнусаво и с медленной торжественностью произнес:
— Разумеется, маэстро. Я люблю все ваши произведения.
Совершенно сбитый с толку, Петр Ильич почувствовал, что вынужден ему поверить. Может быть, это занудное и зловещее создание действительно любит все его произведения, знает их все наизусть и по вечерам наигрывает их на рояле. Эта мысль так потрясла и тронула Петра Ильича, что сердце его дрогнуло! Чайковский почувствовал жалость к этому человеку, да, он почувствовал жалость почти такую же сильную, как недавно овладевшие им гнев и отвращение. Часто случалось так, что в душе его гнев быстро и неожиданно сменялся жалостью.
— Может быть, вы действительно в моей музыке разбираетесь, — проговорил он быстро, — но вы не должны судить о других по себе. Я здесь никому не известен.
— Как скверно! — озабоченно ответил Нойгебауэр, по-прежнему сложив руки на животе. — Как скверно с вашей стороны говорить такие вещи! Вас знают. Капельмейстер Бильзе часто включал всеми любимое «Анданте» из вашего квартета в программу своих популярных концертов.
— Всеми любимое «Анданте», я знаю, — рот Чайковского перекосился от отвращения. — Скорее всего, я отменю все гастроли, — неожиданно сообщил он и, произнеся эти слова, почувствовал облегчение. — Мне с самого начала не следовало на это соглашаться. Мне это не по плечу. Между прочим, я не дирижер. — Рыдания сдавили ему горло. «Я хочу остаться один и плакать», — подумал он.
— Вы взволнованы, маэстро, — с упреком сказал Нойгебауэр.
— Я не взволнован! — набросился на него Петр Ильич. — Я прекрасно знаю, что говорю. Мне для дирижера недостает физических и моральных качеств. Когда я стою перед публикой, я так стесняюсь, что готов провалиться сквозь землю. Мне и рук-то не поднять, а если я их и поднимаю, то движения получаются вялые и неловкие. Я только порчу свои собственные произведения, когда дирижирую. Я хотел вам помочь и поэтому согласился на эту пытку, но, видимо, я могу вам этим только навредить, я вас совсем разорю своей неловкостью. Вы вообще-то знаете, благодаря какой глупой случайности я стал дирижером?
Нойгебауэр молчал, но за его молчанием скрывалось упрямое и настойчивое любопытство, вызывающее на откровенность, вынуждающее рассказчика продолжать свое повествование.
— Виноваты во всем мои московские друзья, — с горечью констатировал Петр Ильич. — Мои московские друзья меня уговорили. Все началось с того, что капельмейстер Альтани заболел во время репетиций моей оперы «Черевички». Вы знаете мою оперу «Черевички»? — спросил Чайковский, нахмурившись и глядя в сторону. — Гнуснейшая халтура…
Нойгебауэр пригладил наэлектризованную рыжеватую паутину на своем подбородке.
— Я сам для себя проиграл все фортепианные фрагменты, — объяснил он с мечтательным видом.
Чайковский нетерпеливо остановил его движением руки.
— Мне хотели дать замену для Альтани, — продолжал он торопливо, как будто оправдывая ситуацию, в которой он находился, раскрывая ее предысторию, причем скорее перед самим собой, чем перед агентом, — но это был посредственный дирижер, а я вынужден придавать большое значение уровню исполнения моих произведений, да, даже если речь идет о слабом произведении, вернее, особенно в этом случае, чтобы, не дай бог, не опозориться. Короче говоря, я от него отказался, и тут некоторым господам из дирекции пришла в голову нелепая идея, что мне следует самому дирижировать своей оперой. Я, разумеется, отказался: нет человека, менее пригодного для выступлений перед публикой, чем я. В общем, премьера была отсрочена. К началу следующего сезона мой друг Альтани окончательно выздоровел, он был абсолютно здоров. И тогда произошло самое замечательное: дирекция оперного театра вбила себе в голову, что я сам должен руководить спектаклем. Не знаю, на что они рассчитывали; возможно, на всеобщее веселье, на комический фурор. Меня взяли измором, мне не давали покоя, особенно усердно меня уговаривал сам Альтани. Что мне оставалось делать? В итоге я согласился. Я не знаю, как прошел вечер премьеры. Публика, наверное, из вежливости подавляла смех. Да, наша публика воспитана лучше, чем думают на Западе.
— Как вы можете так пренебрежительно относиться к своей собственной гениальности? — обеспокоенно спросил Нойгебауэр. — Это очень, очень скверно. Всем известно, как вы блистательны в роли дирижера, и не только на премьере оперы, но и в концертном зале. Ваш большой концерт четвертого марта сего года в Петербургском филармоническом обществе был вашим триумфом, маэстро.
— Вы даже число помните, — воскликнул Чайковский. С сочувственным удивлением он подумал: «А ведь этот человек действительно поклонник моей музыки!» — Между прочим, это был далеко не триумф. Я вам уже сказал, что наша публика хорошо воспитана. Когда я во всей своей неловкости и во всем своем убожестве появился за дирижерским пультом, публика просто хотела выразить мне свою благодарность за какие-нибудь прошлые заслуги, хотя и они мне представляются сомнительными…
— Вы самый великий из современных композиторов, — мягко проговорил Зигфрид Нойгебауэр, глядя на маэстро с беззастенчивой преданностью своими подернутыми пеленой глазами.
Чайковский, казалось, его не слышал.
— Разумеется, — продолжал он задумчиво, — когда стали поступать предложения из-за границы, я был польщен. Первым делом у меня возник вопрос: «Чего они от меня хотят? Чего от меня хочет мир? Наверное, надо мной хотят посмеяться». Но потом я подумал: «Это реальная возможность завоевать признание и таким образом прославить свою страну; конечно же, я своей известностью приумножаю славу России. До сих пор очень немногие русские музыканты имели возможность выступить перед заграничной публикой, только Глинка один раз гастролировал в Париже, и Рубинштейн, конечно, Антон Рубинштейн…»
«Зачем я все это рассказываю этому чужому и неприятному человеку? — неожиданно подумал он. — Я в его присутствии разговорился, как болтливый дед…»
Он замолчал, сидя на постели с опущенной головой. Когда он снова заговорил, он, казалось, забыл о присутствии агента.
— Ведь то, что делаешь для себя, только для своей собственной пользы, обречено на провал, — проговорил он задумчиво, уставившись перед собой на пыльный коврик у кровати, имитирующий белого медведя. — То есть, — поправился он, неожиданно подняв голову и усмехнувшись, — может быть, мы всё всегда только для себя и делаем, потому что другие так далеко, что до них не дотянуться и не докричаться. Это не важно, это все не важно, — он встал и тяжело заходил по комнате. — Большой русский концерт, который я собираюсь дать в Париже на свой страх и риск, вот что меня волнует, понимаете, господин Нойгебауэр? В этот концерт я не хочу включать ни одного своего произведения, даже самого малюсенького. Я хочу показать европейцам нашу классику, великого Глинку и Даргомыжского, о них ведь абсолютно ничего не знают, и с нашими лучшими современными композиторами я их тоже хочу познакомить, не потому, что я этим господам чем-то обязан, это уж точно. Да я и стараюсь не для господ, а для России. Московские и петербургские газеты, скорее всего, опять ответят на этот концерт гробовым молчанием. Они простить мне не могут, что мной за границей интересуются, и ни за что не хотят признать, что я чем-то могу принести пользу России, я же «западник», а не законный представитель русского искусства. Но я все равно хочу показать французам, как может петь Россия. Этот концерт меня волнует. Я хочу доказать людям, что путешествую не из тщеславия, не с целью прославиться!