Юрий Нагибин - Как был куплен лес
Напряженный слух подсказал управляющему, что Надежда Филаретовна прошла в кабинет. Мысленно препоручив себя богу, Василий Сергеевич скользнул по коридору и царапнул ногтем дверь кабинета.
— Да!.. — послышался резкий, нетерпеливый голос фон Мекк.
…Она стояла у окна, держась длинными худыми пальцами с коротко подстриженными ногтями за складки штофных гардин, и не обернулась к вошедшему, хотя знала, кто это, в чем управляющий не сомневался. В людской говорили, что Надежда Филаретовна «видит спиной».
— Осмелюсь доложить… относительно… господина Жгутова.
— Какого Жгутова? — незнакомым, далеким голосом произнесла Надежда Филаретовна, и было в звуке ее голоса что-то такое, отчего озабоченное сердце управляющего на миг потревожилось добрым порывом к чужому человеку.
— Я докладывал вашей милости… Который лес покупает. Он теперь крайнюю цену дает… и передать просит, что дальнейшее…
— Вон, — будто уронила фон Мекк.
— Что-с? — не понял управляющий.
— Ступайте вон! — своим обычным сильным голосом сказала Надежда Филаретовна.
Управляющий, пятясь, вышел…
«О чем он?.. — будто возвращаясь из сна, подумала Надежда Филаретовна. — Лес… Какой лес? Ах, лес!.. Боже мой, какое мне дело до леса?.. До чего же одинок каждый живущий в этом мире. Пока ему хорошо, он всем мил и угоден, особенно если этот человек способен давать другим деньги, удобства, внимание, комфорт, любую выгоду. С ним носятся и близкие и далекие. Но когда ему плохо, когда он растерян, смятен, болен душой, когда его сердце занято собственной мукой, когда рука не подымается для милости, он остается один, в пустоте. От него отворачиваются дети, полные юного эгоизма, к нему теряют интерес родственники и так называемые друзья, паразиты худшего разряда, и даже слуги, которые служат тебе лишь в той мере, в какой заставляют тебя служить им. Этот взяточник и вор управляющий ведь знает же, что я не могу, не хочу думать о делах, о каком-то лесе, который он за бесценок сбывает другому жулику, чтобы положить в карман жирную взятку, но с маниакальной настойчивостью пристает ко мне с того самого рокового дня, когда вернулась из-за границы и узнала, что писем нет. Но бог с ним, с этим ничтожеством!.. Какое мне до него дело, если в круг моей пустоты не вступит с рукой, протянутой для помощи, даже Юлия, дочь-подруга, если крошечная Милочка глядит волчонком! Быть может, страдающие люди источают какой-то запах, по которому другие существа, даже такие неразумные, как четырехлетняя Милочка, угадывают неблагополучие, недуг души и брезгливо, опасливо отстраняются?.. Куда подевались все эти горничные, няньки, мамки, гувернантки, от которых не повернуться было? Истаяли, как нежить, с первым криком петуха. Неужели так отчетлив зажатый в груди, в горле крик боли, что он проник в их замурованные, карликовые сердца?..
Петр Ильич, милый друг, что же вы сделали со мной? И с собой…» — произнесла она мысленно, обращаясь к миниатюрному портрету Чайковского, выполненному на фарфоре искусным миниатюристом Севастьяновым, выходцем из Мстеры. Тонко прописанное лицо Петра Ильича в окладе седеющей бороды сияло почти ангельским благообразием. Розовая тонкая кожа, алый рот, блестящие, отливающие синью глаза, живые и вместе усталые, не то вопрошающие, не то виноватые, — лицо оставалось одухотворенным и прекрасным даже под «мелочной» кистью терского искусника. Такое лицо и должно быть у человека, создавшего Первый фортепианный концерт, «Франческу да Римини», сочетающие страсть и печаль, восторг и предчувствие гибели. Но что ей до внешнего облика творца этой музыки! Будь он безобразен, черен, крив, горбат, ее восхищение, ее преклонение, ее высокая одухотворенная любовь к нему не стали бы меньше. Внезапно ее шатнуло прочь от окна. Она не хотела признаться себе, что понимает силу и смысл толчка, заставившего ее пересечь комнату, отпахнуть дверь зальца, пройти его какими-то странными зигзагами, отражаясь в зеркалах и стеклах высоких дверей, затянутых с другой стороны штофной материей, и увидеть себя как сильный росчерк или как смещение цветных плоскостей, красочных пятен, смотря по тому, где отражалась ее высокая прямая фигура в бледно-зеленом, отливающем изумрудом домашнем платье с гладкой спереди и сильно присборенной сзади юбкой. Пояс с металлической пряжкой помогал прямизне ее чуть сухопарого стана. Она знала, как выглядит, скорее по ощущению своего тела, нежели по зыбким образам, мелькающим в отражающих плоскостях. Замерев у рояля, она должна была вплотную приблизить лицо к его глянцевитой крышке, чтобы зримо всплыть себе навстречу. Она увидела высокий чистый лоб, чуть тронутый двумя продольными морщинами, бледные щеки, узкий тонкогубый рот, маленькую, усеченную нижнюю челюсть, не соответствующую крупному лицу, и, будто полумаску, — темные, широко и спокойно лежащие в затененных глазницах, блестящие, прекрасные, почти незрячие глава, которым, дабы увидеть предмет, надо было чуть ли не вобрать его в себя; эти, почти бесполезные, глаза были великолепны и спасали, возносили лицо Надежды Филаретовны.
Глаза сообщали своей владелице так мало сведений об окружающем мире, что в восполнение ущерба в ней достигли удивительной тонкости иные чувства, в первую очередь слух. Конечно, слухом она была одарена от природы, но развила и довела до нынешней, почти болезненной изотропности не столько даже музыкальными занятиями, сколько постоянным, напряженным вслушиванием в голоса, шумы и шорохи мира и в какой-то ранее не ощущавшийся ею шумовой фон, принимаемый обычным слухом за тишину. В пустоту этой мнимой тишины и насылает свои волны музыка сфер, ее то и слышала Надежда Филаретовна. Именно слух дал Надежде Филаретовне редкую полноту восприятия жизни. Звуки содержали и рисунок и цвет. Фон Мекк, видевшая мир четко оконтуренным и ярко расцвеченным лишь в лорнет — для невооруженных глаз окружающее едва проступало из одноцветного тумана, как на картинах Каррьера, — обретала четкость линий, форм и красок окружающего мира в музыке не умозрительно, а ясным и острым внутренним зрением. Не потому ли она вечно испытывала музыкальную жажду? После смерти мужа и отпадения большинства светских обязанностей она населила музыкой дом, заведя небольшой, но превосходно подобранный оркестр. Он замолкал лишь в часы отдыха, сна и хозяйственных занятий Надежды Филаретовны, а в остальное время аккомпанементом сопровождал все, чем был заполнен ее день: чтение, мечты, разговоры с дочерьми и сыновьями, примерку платьев, рукоделие и даже стрельбу из пистолета — занятие, доставлявшее Надежде Филаретовне опять-таки слуховое удовольствие, ибо в цель она никогда не попадала.
С некоторого времени репертуар оркестра, весьма многообразный, резко сократился — играли чуть ли не одного Чайковского. А в последние дни оркестр вообще замолк: Надежда Филаретовна не могла слышать музыки, кроме тех внезапных страстных и мучительных звуков, которые вырывались вдруг из ее горла или из-под пальцев, которые она как будто пыталась размозжить о клавиши.
И вот сейчас ее пальцы сами потянулись к желтоватой слоновой кости и странно скрючились, словно хотели сомкнуться на горле музыки, которая вот-вот родится.
Нет, только тот, кто зналСвиданья жажду,Поймет, как я…
Слезы прихлынули к глазам. Надежда Филаретовна запрокинула голову и стояла так в позе «Молящейся» Луки Кранаха, пока слезы не отхлынули назад, лишь чуть увлажнив уголки глаз. Шаги в коридоре были как полет ласточки, и все же Надежда Филаретовна услышала их и мгновенно узнала. Она выпрямилась, упокоила голову на долгой, прямой шее и не оглянулась, когда дверь бесшумно отворилась. Словно свист рассекаемого телом птицы воздуха, и худые теплые руки обвились вокруг ее плеч.
— Мама, простите мое вторжение, но вы пели так горестно, что я… не выдержала… Вы так никогда не пели!.. Что с вами, мама, милая? У вас какое-то горе, поделитесь со мной. Я так люблю вас!..
Люблю!.. Исстрадавшееся и не понимающее себя сердце Надежды Филаретовны мгновенно откликнулось этому слову. Она повернулась к Юлии и растроганно поцеловала ее в лоб… Они были очень похожи друг на друга, но в лице Юлии все черты матери отразились в смягченном, ослабленном виде: и недостатки — подбородок Юлии был круглее, женственней, и достоинства — черные материнские глаза были у Юлии просто красивыми глазами, а не боговыми колодцами.
— Вы здоровы, мама?
— Совершенно здорова… обычные мигрени… — Надежде Филаретовне впервые после смерти мужа захотелось опереться о чью-то руку. — Меня заботит… нет, терзает, мучает судьба Чайковского. Я места себе не нахожу!
— Вы так его любите, мама? — тихо спросила Юлия. Надежда Филаретовна сжала тонкие губы, но ответила мягко, терпеливо:
— Это не та любовь, о какой ты думаешь. Ту любовь я изжила до конца с твоим отцом. — И, говоря так, она была искренна. — Я боготворю Чайковского, преклоняюсь перед ним и жалею его. В той, другой любви надо видеть человека, быть с ним, — мне не нужно видеть Чайковского, мне надо лишь знать, что ему хорошо, не страшно, что будет его музыка, дающая мне ни с чем не сравнимое наслаждение. Ему плохо сейчас, я это знаю… сердцем знаю.