Николай Костомаров - Кудеяр
— А как много у вас казаков будет и какова их сила? — спросил Алексей Адашев.
— И каково их дородство? — спросил Курбский.
— У нас, — сказал Вишневецкий, — пословица есть: где крак, т. е. по-вашему куст, там казак, а где байрак, там сто казаков. А какова у них сила бывает, я вам тотчас покажу.
Он обернулся к четырем атаманам и сказал одному из них что-то шепотом.
Вышел атаман, широкоплечий, высокий, смуглый, с черною бородою, с густыми нависшими бровями, с выдавшимися скулами и мрачным, невыносимо унылым выражением глаз. Он схватил одною рукою тяжелое кресло, на котором сидел Алексей Адашев, вместе с ним, высоко приподнял его и бережно поставил на пол.
— Это, — сказал Вишневецкий, — он из почести вознес боярина; а вот, коли крымского хана с его трона так поднимет, так уж не поставит на землю, а кинет, чтоб расшибся вдребезги. А хотите видеть их дородство воинское, так выведите их в поле и велите стрелять в цель: коли один промахнется, так велите меня самого застрелить… А как пойдет государь с ратною силою на Крым, то велеть посошным людям{8} ваши возить запасы за государем и городки ставить, и в тех городках оставлять ратных людей с запасами, чтобы от города до города путь был чист; а государю идти на Перекоп. Вот мы с трех сторон ударим на крымский юрт, и христиане, что в Крыму живут, подымутся на бусурман.
— Ладно, право, ладно говоришь ты, князь Димитрий Иванович, — сказал Данило Адашев, — от радости дух замирает; слушаючи тебя, так и хочется в поле на бусурман.
— Твоими бы устами да нам мед пить, — сказал Курбский. — Вот только кабы все так думали, как мы, а то около государя есть сопротивники нашим замышлениям.
— Мы передадим твое слово великому государю, — сказал Алексей Адашев, — а как ему Господь Бог на душу положит, так и будет.
— А что это за Самсон такой, — спросил Курбский по окончании переговоров о деле, — откуда ты его достал?
— Кто он такой, — ответил Вишневецкий, — про то ни он, ни я не ведаем. Чаем только, что по отцу, по матери он ваш прирожденный московский человек.
— Как не ведаете? — спросили бояре.
Вишневецкий сказал:
— Будет назад тому годов более двадцати, ходили наши казаки на татар и разорили татарский аул, взяли одного раненого татарина в плен, а на его дворе был этот молодец, еще мал, лет, так сказать, десяти либо одиннадцати. Татарин показал на него и говорил: этот хлопец вашей веры был, мы взяли его ребенком в Московской земле и обрезали, а он был ваш, у нас есть крест, с него снят. Больше мы ничего не могли допроситься от татарина: он стал кончаться и умер, мы от его татарки взяли золотой крест.
— А парень по-русски умеет? — спросил Данило Адашев.
— Выучился меж нами, — сказал Вишневецкий, — а как взяли, так ничего не знал.
— Атаман, — сказал Курбский, — покажи нам свой крест.
Атаман снял с шеи золотой крест и подал его.
— О, здесь и надпись есть, — сказал Курбский, — и начал разбирать: благое… род… верно родителей… слово… а другой буквы не разберу, не то люди, не то мыслете: сыну первенцу… глаголь… рцы… еще что-то… Посмотри ты, Алексей Иванович.
— Не разберу, — сказал Алексей Адашев, посмотрев на надпись.
— Палки какие-то, — сказал Данило Адашев. — Ты, дьяк, не прочтешь ли? — продолжал он, обратившись к Ржевскому.
Ржевский стал пристально рассматривать крест, поглядывая также на атамана, который стоял с видимым равнодушием, вперивши глаза в пустое пространство.
— Над глаголем что-то есть, — сказал Ржевский, — а что такое, Бог его знает… Край стерся, а за глаголем еще слово какое-то было, да от него осталась только палка.
— Да, — сказал Вишневецкий, — и у нас не прочли — казаки не знали, как ему имя дать: не то Григорий, не то Георгий, не то Гаврила; не знали, крестить ли его в другой раз или нет, и отослали его к киевскому митрополиту. И митрополит разбирал на кресте надпись и не разобрал, а крестить его в другой раз не велел, для того что он хоть и был обрезан, да поневоле. Митрополит прочитал над ним молитву и дал ему имя Георгий. Тогда взял его к себе казак Тишенко, и он по нем стал зваться Тишенко ж, а другое прозвище дали ему Кудеяр, по тому аулу, где его нашли казаки; и стал он казак из казаков, силен, видите сами, каково, а на неверных лют зело и к церкви Божией прилежен.
— А ты, — спросил Курбский Кудеяра, — живучи у татар, знал, что ты русский человек?
— Мало знал, — ответил Кудеяр. — Они со мной много не говорили, держали черно, как невольника.
Вишневецкий сказал:
— Казак Тишенко женил его на своей дочери, и пожили они в большой любви между собой, только недолго, года четыре: набежали татары, а Кудеяр был в походе; татары у него молодую жену увели. Все казаки собирались выкупить жену его из плена, да узнали, что ее кто-то купил в Кафе на рынке, и теперь неизвестно, где она.
— Вот несчастие! Вот горе! — говорили бояре.
Вишневецкий продолжал:
— Долго он томился, и поклялся отомстить бусурманам. Уж не раз он давал себя знать им. На войне совсем себя не жалеет, и один Бог его спасает; никогда не приведет в полон татарина, а кого поймает, сейчас бьет без милости. Иногда уж и я его журю за большую лютость: мало того, что бьет, еще мучит, кого поймает.
— Как мне не бить их, собачьих сынов, — сказал Кудеяр, — когда они, быть может, у меня отца и мать убили, меня самого побусурманили и с женой разлучили!
— Бедный! Бедный! — сказал Курбский. — Ну а силищей тебя наделил Бог. Быть может, как мы государю скажем, он пожелает призвать тебя перед свои очи.
— Воля государская будет, — ответил Кудеяр.
— А давно у тебя жену полонили? — спросил Данило Адашев.
— Шестой год, бояре, — сказал Кудеяр.
— Божьи судьбы неисповедимы, — может, и обрящешь, — сказал Данило.
— Где сыскать ее, — ответил Кудеяр, — белый свет велик. Об этом я не думаю, одна у меня мысль: бусурманов бить.
— И христианству служить, — добавил Алексей Адашев, — всякими путями, как Бог укажет…
Бояре разошлись. Курбский пригласил Вишневецкого на пир и пожелал, чтобы с ним приехал Кудеяр.
В гостях у Курбского были сподвижники казанского взятия, все, как хозяин, желавшие войны с Крымом. Кудеяр показывал перед гостями свою необычайную силу, но отвечал на расспросы гостей короткими словами и поражал всех своею молчаливостью и угрюмостью.
— Молодец он! Молодец! — говорили развеселившиеся у Курбского бояре. — Но что он так в землю смотрит?
— Горе у него великое, — говорили другие.
Курбский, подвыпивши, с обычным своим красноречием, рисовал перед слушателями грядущее торжество покорения Крыма. Данило Адашев с живостью представлял перед гостями, как он будет вязать татарских мурз, как государь въедет на белом коне в Бакчисарай, подобно тому, как въехал в Казань; как русские станут обращать мечети в божьи храмы… Алексея Адашева не было. Он никогда не являлся на пиры, и приятели его, зная это, не сердились на него. Все привыкли с Адашевым говорить только о деле. Обязанный принимать каждый день просьбы, подаваемые на имя царя, он говорил, что каждая минута, проведенная им праздно, есть грех, потому что через то могут терпеть невинно обиженные и нуждающиеся. Никто не видал этого человека смеющимся, и зато никто, имевший повод плакать, не уходил от него без утешения: ему было не до пиров.
II
Юродивый
Война с Крымом составляла тогда живейший вопрос московской политики. После счастливого покорения Казани, после легкого, затем, покорения Астрахани на очереди стоял Крым; Москва разорила уже два хищнических гнезда, свитых из обломков Батыевой державы; оставалось разорить третье, самое опасное. Дело было трудное, зато от успеха можно было ожидать больше пользы, чем от прежних побед. Много скоплялось препятствий для исполнения великого предприятия, но главное препятствие было то, что в совете около царя не стало уже прежнего единоумия, прежней решимости, прежнего воодушевления.
Десяти лет не прошло с той поры, как вся Русь со своим царем шла на Казань; тогда всех мужей думы и рати соединял священник Сильвестр. Теперь многое стало изменяться.
Хотя отец Сильвестр все еще не переставал действовать на царя Ивана Васильевича спасительным страхом, хотя все еще казался царю человеком, облеченным силою свыше, но чувство зависимости уже давно тяготило царское сердце. С молоком кормилицы всосал Иван Васильевич мысль, что он рожден поступать так, как ему захочется, а не так, как другие присоветуют; на деле же выходило, что он делал все так, как другие ему подсказывали и, главное, как захочет поп Сильвестр{9}. Не вдруг, а мало-помалу, как капля за каплей пробивает камень, сознание своего самодержавия освобождало Ивана Васильевича от гнета, давившего его, словно домовой сонного человека. В описываемую нами пору царь Иван боялся Сильвестра, но не терпел его. Сильвестр не ладил со многим таким, что было сначала с ним заодно. Царица Анастасия, горячо и нежно любившая своего супруга, невзлюбила Сильвестра: она видела и понимала, как Сильвестр, словно дурачка, держал царя в руках страхом посылаемых ему свыше откровений; притом же Сильвестр раздражил нервную и болезненную царицу тем, что в качестве духовника государя хотел подчинить его супружескую жизнь правилам своего «Домостроя». Братья царицы, Захарьины, возненавидели Сильвестра после того, как во время опасной болезни, постигшей царя Ивана, Сильвестр, вместе с некоторыми боярами, помышлял на случай царской смерти о таком порядке правления, который бы оградил Русь от власти Захарьиных при малолетстве наследника престола. Из двух братьев царицы Никита хотя и не любил Сильвестра, но, сам по себе будучи человеком честным, воздерживался от всяких козней против него; зато другой, Григорий, злой и коварный, не останавливался ни перед какими мерами, готов был на всякую черную клевету, на всякие козни. Он нашептал царю, что Сильвестр мирволил честолюбивым затеям царского двоюродного брата, Владимира Андреевича, будто бы добивавшегося престола в ущерб правам Ивановых детей. Пользуясь набожностью сестры, Григорий Захарьин беспрестанно подбивал ее таскать с собой царя по монастырям, чего не хотел Сильвестр, вообще не любивший тогдашних монахов-тунеядцев; Григорий свел царя Ивана с иноком Григорием Топорковым, бывшим ростовским епископом, который в тайной беседе с царем пристыдил его и дал ему приятный для него совет: никого не слушаться и делать так, как ему вздумается.