А. Шеллер-Михайлов - Дворец и монастырь
– Кажись, у государя и невеста намечена.
Раздались вопросы:
– Да смотрин же не было?
– Мало ли что!
– Да кто такая? Из какого рода?
Князь Иван Федорович таинственно поднял указательный палец правой руки, украшенный большим перстнем с сердоликовой печатью, и погрозил им:
– После объявится! Теперь нельзя!
Но хмель сильно разбирал его, и он, смеясь, добавил:
– Видали, бороду князь сбрил? Даром не сбрил бы. Верно, молодой боярышне безбородые лучше нравятся, чем наши бородачи.
Он подмигнул лукаво присутствующим.
– Может, где-нибудь насмотрелась либо наслушалась о том, что в чужих землях бороды бреют.
Он наклонился к ближнему своему соседу, почти ткнувшись в него отяжелевшей головой, и, не вытерпев, шепнул:
– Батюшка сказывал, Елена Глинская, дочь покойного князя Василия Львовича, приглянулась государю…
– Ну! Глинские-то изменники да перебежчики, почитай, что и не православные. Князь Михаила и посейчас в тюрьме.
– Тсс! Ты помалкивай! – остановил его князь Иван.
Помолчав немного, он снова не выдержал и разоткровенничался:
– А уж и красавица же писаная княжна Елена Васильевна! В храме Божием я ее впервые увидал. Глаз отвести не мог. Молиться стал – иконы ровно туман застлал, а в тумане-то ее лицо носится, глазами темными на меня смотрит и ровно лукаво подсмеивается…
Приятель пошутил:
– А ты бы отбил ее у великого-то князя государя!
Князь Овчина задорно ответил:
– И отбил бы, кабы девичья воля была выбирать женихов. Ты думаешь, баярышням-то красота молодецкая не дороже венца царского со старым мужем впридачу?
И, оборвав свою речь, он задумался и хмуро проговорил:
– А то бывает и так: ничего иной не надо, кроме почестей и богатства. Кто поймет девичью душу! Вот и княжна Елена: иной раз смотришь на нее, кажется, только любви да ласки она и просит, а то поглядишь – очи лукавством светятся, словно вышутить тебя хотят да насмеяться над тобой…
– Ты за лукавство ее и полюбил, что ли? – засмеялся товарищ князя.
Князь Овчина нахмурился.
– За все полюбил, – отрывисто ответил он и осушил одним духом чашу.
В это время перед шатром послышались какие-то нестройные звуки музыки и пения. Семидудочная свирель, трехструнные гудки, звонкие бубны, меднострунные гусли, – все это гудело, визжало, сопело. Все общество заволновалось, услыхав от одного из прислужников, что перед великокняжеским шатром собрались бродячие скоморохи. Проходили они по дороге в Москву, доложили о них великому князю, и он, потехи ради, приказал их остановить. Привыкли они потешать князей и бояр, которые не раз зазывали их к себе с улицы во время пьяных пиров, устраиваемых по случаю разных семейных праздников.
Молодежь, уже распоясавшаяся, растегнувшаяся и полупьяная, стала подниматься с мест, оправляться и прихорашиваться. Некоторые лежали уже под столами, и их расталкивали приятели ногами.
– Оставь! Не трожь! Чего пристал? Ну тебя к лешему! – слышались пьяные возгласы этих заснувших гуляк.
Один из юных щеголей, совсем распоясавшийся, растегнувший даже ворот рубахи, так что виднелась его белая выхоленная грудь, спал на плече своего соседа, Улыбаясь во сне.
При начавшемся шуме он томно открыл глаза и сладко начал потягиваться. Его сосед с особенной заботливостью наклонил к нему голову и проговорил:
– Сладко выспался?
– Ах, так бы и не просыпался! Сны светлые снились! – ответил он, томно улыбаясь и не без удивления видя непонятное волнение среди пирующих. – Что они всполошились? Чего еще надо? Поля потребовал кто, что ли?
– Скоморохи пришли! – пояснил его товарищ.
– А, скоморохи! Я люблю скоморохов! Надо идти! – проговорил он, поднимаясь и пошатываясь.
– Постой! Охватит холодом. Застегни ожерелье. Пояс повяжи. Долго ли занедужить. Экий ты!
Он стал заботливо охорашивать юношу. Запахнул его кафтан, застегнул ожерелье, подпоясал его пояс. Тот спьяна сладко улыбался, точно за ним ухаживала его старая матушка в женском тереме, где он, подобно другим своим сверстникам, провел и все детство, и всю юность среди молодых и старых женщин и окончательно обабился сам.
Мало-помалу шатер опустел. Все спешили поглазеть на толпу бродячих скоморохов, которых было более полсотни.
Скоморохи были одеты в пестрые, причудливые, иногда разодранные в лохмотья наряды, с волосами из пакли и мочалы; некоторые были переряжены бабами; у других были надеты безобразные хари; третьи вырядились козами и медведями, выворотив шубы наизнанку и приделав козлиные бороды и рога. У одного из скоморохов была; прикреплена к головному убору доска с подвижными фигурами, стоявшими в комических и двусмысленных положениях. Среди этой пестрой толпы виднелись дрессированные собаки и медведи, проделывавшие разные штуки. Одни из скоморохов били в бубны, домры [5], накры [6], другие играли на гудках, третьи подплясывали, четвертые пели песни или отпускали остроты. В каждом телодвижении козы, плясавшей с медведем, в каждом слове глумотворца были цинизм, сальность, грязные, намеки. Никто не стеснялся ни словами, ни телодвижениями, все сквернословили, все отдавались вполне разнузданности.
Великий князь и его свита, едва стоящие на ногах, хохотали, радуясь неожиданному развлечению, заставшему их среди однообразной гульбы, и в воздухе неслись ободрительные восклицания в форме крупной брани, имевшей характер поощрения бродягам.
– Валяй, собачий сын, вовсю! – поощрял кто-то одного из пляшущих.
– Вишь ты, подлая, как разбодалась! – отозвался другой зритель про козу, бодавшую медведя.
– А ты, черт косматый, задери ее лапами по-своему! – поощряли третьи медведя, топтавшегося около бодливой козы.
Со скоморохов давно уже лил градом пот, но они продолжали выбиваться из сил, чтобы потешить великого князя и бояр, зная, что им выпало неожиданное счастье: шляясь по деревням и городам, собирая скудные подаяния за свои кривлянья на площадях, они случайно наткнулись теперь на таких слушателей и зрителей, которые, конечно, дадут им своими щедрыми подачками возможность пропьянствовать целую неделю либо две, не прибегая даже к ночным разбоям и грабежам, которыми они сменяли нередко с голодухи свое дневное скоморошество.
В то время как происходила эта потеха, в опустевшем шатре, где только что пировали боярские дети и княжата, остался один Гавриил Владимирович Колычев.
Он сидел у стола, охватив голову руками. Что-то вроде выражения дикой злобы отражалось на его грубоватом, но приятном молодом лице. В его голове носились мысли о том, что его окружает грязь, распутство, цинизм. Он от всей души ненавидел Москву и москвичей, как большинство новгородцев того времени. Но издали московские люди казались ему беспощадными губителями всякой свободы, лукавыми предателями, достойными ненависти и злобы. Теперь же, приехав впервые с князем Андреем Ивановичем Старицким на побывку в Москву и увидав придворных людей, он почувствовал к ним не ненависть, а презрение. Особенное презрение возбуждали в нем изнеженные, обабившиеся среди безделья щеголи юноши. Пьют и бражничают эти равные с ним по роду, по положению в свете люди, а кругом народ гибнет от страшных нужд и поборов. Они пьют и едят на серебре и золоте, одеваются в шелк и жемчуг, пожирают за одним столом до сорока кушаньев, а деревенский бедняк ходит наг и бос и ест хлеб из соломы или лебеды, коренья или древесную кору, идет от родной избы в лес на грабеж и разбой. Все, стоящие у власти, служилые люди кормятся на счет народа. Да хоть бы правда где была, так и той нет. Справедливо говорят, что на Москва правды нет. В суде нельзя выиграть правого дела без взяток и подарков. Все стремятся пустить по миру ближнего, лишь бы самим жить широко, в изобилии, тратясь на наряды, на игру в шахматы, в зерн [7], в тавлеи [8], на содержание псовых охот, соколов и кречетов, на попойки и возлюбленных. Ничему в Москве не верят: ни дружбе! ни слезам, а верят только в то, что тот и счастлив, кто побольше награбил. Попал он случайно на эту великокняжескую охоту сегодня, и тошно ему среди этих нарумяненных лежебок, а что бы было с ним, если бы ему пришлось занять определенное место при дворе великого князя, если бы пришлось не раз в году бражничать с этими людьми, а каждодневно делать то, что они делают. Да, прав Федор Колычев, что от великокняжеского двора как от огня бежит. Зараза это! Уйти от нее надо, пока не задохся. При этой мысли он поднялся с места. огляделся кругом, точно в полусне. За шатром продолжался хаос звуков, музыки, пения, свиста, криков пьяной толпы, ругательств и сквернословия. Скоморохи, опьяненные и разнуздавшиеся до последней степени, уже не только пели и плясали, но ругались и дрались между собою, потешая и этим зрителей, как потешали их пением и пляской. Их подзадоривали и хохотали, видя окровавленные лица дерущихся.