Мор Йокаи - Сыновья человека с каменным сердцем
В ответ послышалось рыдание.
– Я так хочу! – повторил умирающий и отнял свою руку. – Вернитесь к столу и пишите. Это – мое завещание. Моя жеиа через шесть недель после моей смерти отдаст свою руку Бенце Ридегвари, который более всего достоин продолжить начатое мной дело. Только тогда я обрету покой в земле и блаженство на небе. Мария, вы записали все, что я вам сказал?
Из рук женщины выпало перо, она приложила пальцы к вискам и молчала.
– Час на исходе, – с трудом проговорил умирающий, борясь с сомнением. – «Non omnis moriar…»[2] Мое дело должно быть продолжено и после моей кончины, Мария! Возьмите мою руку и держите, пока не почувствуете, что она похолодела. Только без ненужной чувствительности, без слез – я не хочу, чтобы вы плакали. Мы не будем прощаться. Я вручаю вам свою душу, и она никогда вас не покинет; каждое утро, каждый вечер она станет требовать у вас отчета: как выполняете вы то, что я завещал в свой смертный час. Я буду здесь Я всегда буду здесь.
Женщина дрожала.
А умирающий, сложив руки на груди, продолжал надломленным голосом:
– Час на исходе… врач был прав… Я уже не чувствую боли… все вокруг темно… вижу только портреты сыновей… Кто это приближается ко мне из мрака? Стой там! Не подходи, о мрачный образ!.. Мне еще надо сказать…
Но образ, возникший из мрака небытия, неотвратимо приближался; его нельзя было остановить ни окриком, ни приказом, и он не ждал, пока могущественный человек с каменным сердцем выскажет все, что ему еще хотелось сказать на этом свете; этот образ наложил на его чело свою невидимую длань.
И когда могущественный человек с каменным сердцем почувствовал, что должен повиноваться чьей-то еще более могущественной воле, он покорно закрыл глаза, сжал губы, не дожидаясь, как прочие смертные, что ему облегчат переход в потусторонний мир, и вручил свою несломленную душу великому властителю тьмы; он отдал ее гордо, беспрекословно, как и подобает благородному мужу.
А женщина, заметив, что земной путь ее супруга окончен, упала на колени и, положив на исписанный лист бумаги скрещенные руки, обратилась с мольбой к небу:
– Услышь меня, господи, и прости его бедную душу! Прояви к нему милость свою на том свете… А я, я клянусь тебе, что отрину все дурное, что он завещал мне в свой смертный час! Помоги мне в этом, о всемогущий боже!..
…Ужасающий нечеловеческий вопль раздался в это мгновение в тиши комнаты.
Женщина со страхом и содроганием взглянула на лежащего в постели мертвеца.
Прежде сомкнутые уста его зияли теперь раскрытой ямой, смежившиеся было очи вновь широко раскрылись, правая рука, спокойно лежавшая до того на груди, была занесена над головою.
Быть может, это душа его, возносясь на небо, столкнулась о посланной во след ей молитвой и, докинув небесные пределы, своротив со звездного пути, возвратилась в свое земное вместилище, чтобы посмертным криком заявить о последнем негодующем протесте человека с каменным сердцем.
Надгробная молитва
Похороны человека с каменным сердцем состоялись лишь неделю спустя. Все это время покойник, набальзамированный, лежал в зале, словно какой-нибудь великий князь. Нужно было немало времени, чтобы его многочисленные знатные друзья смогли отдать ему последние почести, чтобы милостивые и всемилостивые господа успели написать надгробные речи, ковровщики и гербописцы – изготовить украшения, а капельмейстеры высшей семинарии – отрепетировать и выучить новые траурные мелодии в честь усопшего вельможи.
На своем веку я повидал немало похорон. В школьные годы я обладал довольно приличным дискантом; ученики первых трех классов гимназии обычно провожали своим пением всех покойников прихода – богатых и бедных. Вот почему я видел много пышных и скромных похорон – с проповедью и отходной, с гражданской панихидой и простой молитвой; но ни одни из похорон я не мог бы описать. Повсюду я наблюдал одно и то же: скорбные фигуры людей брели за гробом; иногда их вели под руки, иногда – предоставляли самим себе; зрелище похорон везде одинаково. Скорбь богатого так же мрачна, как скорбь бедняка, по крайней мере мне никогда не удавалось уловить разницу…
Помню только, что надгробное слово епископа было очень длинным. Оно и до сего дня валяется где-нибудь в архивах, напечатанное на блестящем черном папирусе серебряными буквами; помню еще, что пока продолжалось прощание с покойником, сиятельная вдова плакала так же, как плачет любая вдова бедного землепашца.
– Наконец-то выплачется бедняжка, – шепнул своему соседу один из высокопоставленных господ, сидевший на первой скамье в церкви. – Ведь прежде она не смела даже плакать.
– Покойник воистину был человек с каменным сердцем, – отвечал тот. – Он не разрешал жене пролить ни единой слезинки, даже когда ей бывало очень тяжко.
– А немало, видно, было у нее горя за двадцать лет.
– Кто-кто, а я-то уж это знаю, – сказал Ридегвари.
– Уважаемый господин администратор был близким другом семьи.
– Таким же близким, как близки между собой душа и тело, – отозвался тот, пропустив за этим разговором один из самых витиеватых периодов преамбулы епископской речи, где в весьма утешительной форме раскрывалась перед слушателями связь, существующая между душой и телом.
Сиятельная вдова отняла на мгновение увлажненный слезами платок от глаз и попыталась придать лицу выражение спокойствия.
– Она и сейчас еще красавица, – прошептал один из господ на ухо другому.
– Двадцать лет сохранялась, как на льду.
– Полагаю, она вряд ли пробудет вдовой долее положенного срока.
При этих многозначительных словах господин администратор лишь слегка подкрутил кончики своих усов и проговорил:
– Послушаем господина епископа, он красиво говорит.
И действительно епископ говорил красиво. В умении произносить проповеди он не имел соперников.
Однако чиновных господ гораздо больше епископской проповеди интересовал вопрос о том, какие ордена и отличия изображены на геральдическом полотнище, окаймленном траурной лентой. Господин администратор дал на сей счет исчерпывающее объяснение рядом сидящим господам: когда, от кого и за какие заслуги получил усопший тот или иной орден. Теперь их предстояло вернуть обратно. Да, их, безусловно, вернут.
Надгробное слово тем временем подошло к концу, оставив присутствующих в убеждении, что более блестящей похоронной речи уже давно не произносили и вряд ли скоро произнесут над прахом кого-либо из смертных.
Затем послышалась печальная музыка. В сельской церкви был свой орган; усопший приобрел его на собственные средства. Хор певчих превосходно исполнил одну из лучших траурных мелодий, известную нам по опере «Навуходоносор», разумеется с новым, сочиненным специально для данного случая текстом.
– Если бы покойник услышал, что над его гробом распевают хоры из опер!.. Он бы восстал из гроба, чтобы крикнуть капельмейстеру: «Осел!»
Эти слова произнес господин Ридегвари, повернувшись к соседу.
– А что, он не любил оперных арий?
– Он выходил из себя, когда церковное пение украшали театральными выкрутасами. В завещании он ясно и определенно потребовал, чтобы на его похоронах не исполняли никаких светских мелодий.
– А вы знакомы с завещанием усопшего?
Администратор лишь самодовольно кивнул, опустив веки; при этом кончики его подкрученных усов дрогнули: это, мол, секрет, но, разумеется, не от него.
Траурным пением похоронная церемония не закончилась.
На скамье возле церковной кафедры сидели рядом три священника; они сидели тут неспроста.
После второго хора на кафедру поднялся его высокопреподобие.
– Неужели еще будет говорить и третий? – заерзав на лавке, вопросил один чиновный господин у другого.
– Третий – приходский священник; он произнесет лишь краткую молитву над усыпальницей.
– А-а, тот самый? – И беседующие так близко наклонились друг к другу, что ни одно слово из их тихой беседы не было услышано сидевшими сзади.
– Быть может, «она», тоже здесь? – проговорил один из господ.
– Я и сам давно ищу ее в толпе, но никак не разгляжу.
Наконец господин администратор все же разыскал глазами ту, кого искал.
– Вон она, глядите. Стоит в углу, за кафедрой, прислонившись к стене. И держит платок двумя руками у рта. Не видите? Обождите, вот гайдук с факелом переступит с правой ноги на левую, тогда увидите. Она как раз за его спиной.
– А-а, вижу, вижу; не то в сером, не то в коричневом платье?
– Вот-вот.
– Ну, доложу я вам, она и впрямь прекрасна. Не удивляюсь, что…
И они снова перешли на шепот. А, ей-богу, жаль было не послушать это столь помпезное прощальное слово, с блеском произнесенное его высокопреподобием, ибо, если первая надгробная речь была чудом риторики и просодии,[3] то вторая казалась венцом поэзии: ее уснащали захватывающие образы и сравнения, душещипательные тропы и поэтические цитаты из произведений древних и новых авторов. После этого пышного вступления последовало поименное прощание с усопшим, покоившимся в сиянии факелов; именно здесь проявилась глубокая мудрость его высокопреподобия: он с такой необычной корректностью и в таком стройном Порядке простился с усопшим – сначала от имени их высокопревосходительств, затем – просто превосходительств, потом от имени высокоблагородий, благородий и милостивых государей, многоуважаемых, глубокоуважаемых и просто уважаемых господ, а также от имени достойных и ученых господ, равно, как и от имени всех милостивых государынь, просто государынь, и, наконец, От имени их отпрысков мужского и женского пола, – что не допустил при этом перечислении ни одного более или менее серьезного промаха, который мог бы повлечь за собой тяжкие последствия; более того, он с такой находчивостью и точностью умел подобрать слова и выражения, в которых прощался с покойным сначала от имени каждого из присутствующих в отдельности, а затем, особо, от искусно соединенных мелких и более крупных сословных групп, что честолюбие всех, даже наиболее щепетильных в вопросах чинопочитания господ, было полностью удовлетворено.