На скалах и долинах Дагестана. Среди врагов - Тютчев Федор Федорович
Петр Андреевич, не желая раздражать умирающего, машинально повторил слово в слово продиктованную ему Назимовым своеобразную формулу клятвы.
— Ну, помните же, — угрозливо произнес тот, — в тот день, когда вы вздумаете обмануть меня, я сам явлюсь напомнить вам ваше обещание; если же вы и после этого не исполните его — вы погибли… Не забывайте.
Произнеся это, Назимов вдруг сразу и неожиданно впал в беспамятство. Он то стонал, подергиваясь всем телом, то принимался торопливо и часто бормотать какие-то бессвязные фразы…
Так продолжалось более часу… Голос его становился все глуше и глуше и наконец перешел в хрипение. Начиналась агония.
Спиридов, будучи не в силах отвести глаз, глядел в лицо умирающего тупым, бессмысленным взглядом… Вдруг он заметил, как оно сразу вытянулось, словно тень поползла по нему, рот раскрылся, как бы желая захватить побольше воздуха, и так в этом движении и застыл… Легкая конвульсия мелкой дрожью пробежала от головы до ступней, умирающий потянулся всем телом и замер… Жизнь наконец покинула страдальца.
Всю ночь пролежал мертвец в подземелье, и толь ко утром, когда сторож поднял двери люка, сидевший со Спиридовым и армянином татарин крикнул, чтобы убрали труп.
Через несколько минут два каната, словно две извивающиеся змеи, сползли в подземелье. Заключенные поспешили увязать труп, и он, медленно покачиваясь, пополз наверх и исчез в слабо освещенном четвероугольнике люка.
Спустя некоторое время канат снова опустился, и в отверстии показалось лицо одного из сторожей. Он что-то торопливо и повелительно крикнул, после чего молодой лезгин с радостным восклицанием и ликующим лицом обвязал конец каната себе под мышки. Его подняли, и дверь снова захлопнулась.
— Счастливый, — с завистью произнес армянин, — родные выкупили его, и теперь он свободен идти куда хочет.
— А разве ему не угрожает "канлы"? — спросил Спиридов.
— Нет. Раз родные убитого согласились на денежный выкуп, "канлы" никакого быть не может.
— В каких же случаях у татар убийство выкупается деньгами, а не кровью? — полюбопытствовал Спиридов.
— А это тогда, когда убитый — человек не особенно значительный. Какой-нибудь младший член семьи или женщина. Деньгами выкупается кровь еще и в тех случаях, когда в родне убитого нет желающего и способного принять на себя обязанность мстителя. Чаще же всего денежный выкуп берется, если убийца из богатого и знатного рода, а убитый из бедного и не знаменитого.
"Выходит, стало быть, — мелькнуло в уме Спиридова, — что даже и у дикарей в применении их самых священных, основных адатов богатство и знатность имеют на своей стороне большие преимущества и выгоды…"
После смерти Назимова и освобождения молодого лезгина прошло еще несколько дней, но сколько именно, Спиридов, скоро потерявший правильный счет дням, не мог сказать.
Наконец, в одно прекрасное утро в мрачном подземелье снова заколыхался канат, и знакомый Спиридов у голос Агамал-бека грубо крикнул:
— Эй, ты, христианская собака, обвяжи конец вокруг своего поганого тела, тебя сейчас вытащат.
Спиридов поспешил исполнить приказание.
— Агамалов, — крикнул плачущим голосом купец-армянин, — когда же ты прикажешь вытащить и меня?
— Когда твоя жена пришлет весь выкуп до копейки, не раньше, — грубо ответил Агамал-бек.
— Но откуда она возьмет такую сумму, какую вы требуете? Клянусь, у меня нет столько денег!
— А нет, так и сиди в этой яме, пока не сдохнешь.
— Агамалов, и тебе не грешно? Ведь ты такой же армянин, как и я; как же тебе не стыдно притеснять так жестоко своего земляка?!
— Если ты, паршивая собака, — яростно закричал Агамал-бек, — еще раз осмелишься назваться моим земляком, я прикажу отрезать тебе язык! Слышишь?
После этого дверь захлопнулась.
После ужасного подземелья гундыни помещенье туснак-хана, в котором очутился теперь снова Спиридов, показалось ему светлым и чистым. Он полной грудью вдохнул сравнительно свежий воздух и молча вопросительным взглядом уставился в одутловатое, злое лицо переводчика.
— Ну что, христианская свинья, — произнес тот, насмешливо посматривая в глаза Спиридову, — на деюсь, сидя в гундыне, ты набрался ума-разума и сумеешь теперь написать письмо твоему генералу; или, может быть, я слишком рано тебя выпустил и тебе необходимо еще посидеть там несколько дней для полнейшего прояснения твоих мыслей?
— Я в твоей воле, Агамал-бек, — едва сдерживая себя, произнес Спиридов, — захочешь меня оставить здесь — оставь, пожелаешь упрятать опять в яму — упрячь, но я по совести скажу тебе, что мне гораздо было бы приятней и легче писать письмо под твою диктовку, чем самому. Если ты продиктуешь письмо сам, то никаких недоразумений уже не будет, а вместе с тем не будет причин сердиться на меня и подозревать в хитрости.
— Гм… — подумал с минуту Агамалов. — Ты ведь, собака, пожалуй, и прав. Хорошо, я берусь продиктовать тебе, но смотри же, пиши точно так, как я скажу.
— Согласен, но считаю долгом напомнить тебе, что письмо должно быть написано в очень почтительном тоне. Ты не забудь — я ведь офицер, а младший офицер не смеет писать своему начальнику, да еще генералу, грубо. Это считается большим преступлением, и на это я не соглашусь ни под каким видом, хотя бы ты приказал не только снова посадить меня в гундыню, но даже содрать с меня кожу.
— Не ишаку учить благородного коня, — с насмешливостью произнес Агамалов. — Сам лучше тебя знаю, как надобно писать генералам. Молчи и слушайся.
Сказав это, Агамал-бек вытащил из-за пазухи лист почтовой бумаги большого формата, флакончик с темной жидкостью — нечто среднее между тушью и чернилами, и тростниковое перо. Передав все это Спиридову, он приказал ему сесть и писать.
Сколько ни старался Спиридов смягчать грубые и нахальные выражения, диктуемые ему Агамаловым, тем не менее письмо представляло из себя нечто совершенно невозможное по своему дерзкому тону.
При других обстоятельствах послать такое письмо представлялось делом совершенно невозможным, но теперь Спиридов утешал себя тем, что генерал, наверно, сообразит, насколько он, Спиридов, мало ответствен за это курьезное послание, продиктованное под угрозой жестокой расправы.
Что касается Агамалова, то ему письмо понравилось чрезвычайно. Читая его, он даже два-три раза самодовольно улыбнулся и тотчас же ушел, приказав Спиридова оставить в туснак-хане и приковать на то самое место, на котором он провел первый день своего пребывания здесь.
Когда Агамал-бек удалился, а с ним и сторожа, Арбузов и его внук радостно приветствовали Спиридова.
— Слава Богу, опять вы здесь, — произнес Арбузов, — а я уже опасался за вас. Сгноят, думаю, нехристи, и его, как того беднягу-офицера, что помер на днях… А как он, сердечный, мучился, нам сюда все слышно было… Я уже и то говорю Петюньке: "Давай, малец, Бога молить, чтоб ён скореича успокоение его душеньке послал". Ей-богу, право. Может, это и грех, не знаю, а только мы с Петюней молились, и когда его, болезного, вытащили, я, грешный, перекрестился даже от радости. Слава Богу, думаю, прекратились его земные страдания. Сколь тяжко было ему здесь, на земле, столь легко будет на небеси… потому что он вроде как бы мученик Христов… Вот только одно сумленье брало: как же это он без исповеди и причастия, и без панафиды?.. Так знаешь ли ты, кто сомнения мои успокоил? Петюнька, подлец. Такой дошлый да умственный парень. "Не сумневайся, — грит, — дедушка, вспомни жития святых, тех, что мученический венец от злых язычников приняли, тех ведь тоже перед смертью не причащали и погребению не предавали по тому самому, что тела их чрез львов и тигров лютых пожираемы были, одначе все они царство Божие узрели". Вот, поди же, какой мальчонка смышленый. Мне, старику, невдомек, а он сообразил. На-ко, возьми его. Эх, только бы Господь Бог из плена-то лютого нас вывел бы, а я уж знаю, что мне делать. Вижу, не купцом Петюньке надлежит быть, а иным чем. Эх, только бы вырваться…