Элиза Ожешко - Миртала
С другой стороны трибуны сели прибывшие с ней мужчины. Здесь были исключительно римские одеяния. Агриппа в сенаторской тунике, бледный, бестрепетный, молчаливый, походил на эпикурейца, не позволяющего никаким мирским делам возмутить его блаженное спокойствие. Рядом с ним, совершенно на него не похожий, показался Иосиф, еврей, который в честь царствующей в Риме семьи Флавиев взял себе фамилию Флавий, — бывший правитель Галилеи, обвиненный предводителями иудейского восстания в измене родине, писатель, известный по тем произведениям, которые он писал по-гречески и в которых то воздавал хвалу победителям, то восславлял побежденный народ свой, оговаривая и очерняя тех из сородичей, кто осмелился поднять руку на мощь Рима, вызывавшую в нем искреннее восхищение. Двойственность чувств и характера четко отражалась в живой фигуре и подвижных чертах Иосифа.
Друг Агриппы, пользующийся милостями царствующего семейства, он сел в одном ряду с царем Халкиды; за спинами этих двух людей, виднейших представителей еврейской аристократии в Риме, сидели и стояли богатые, влиятельные евреи, среди которых выделялся упитанный и сиявший самодовольством, облаченный в римскую тогу, поблескивающий золотом и драгоценностями на шее и на руках банкир Монобаз. Он и несколько подобных ему людей представляли в Риме ту часть еврейского народа, которая на родине своей носила имя саддукеев[39]. Обладатели значительных богатств, потомки древних родов, они прониклись духом греко-римского просвещения и в поведении своем подражали манерам покорителей половины мира, смиренно склоняли голову перед силой, несущей всяческие почести и блага, немного философствовали, из школы Эпикура почерпнули исключительно учение о несуетном наслаждении радостями земными; унизанными драгоценностями белыми руками они умело управлялись с огромными богатствами. Каждый из них привел сюда сыновей, родственников, писцов, помощников и первых слуг дома.
Огромный кортеж, не меньший, чем те, которые вокруг патрициев образовывали их клиенты и слуги, занял глубокую и просторную трибуну Агриппы. Среди этого многолюдья выделялся Юстус простотой одежд, равно как и грустным выражением лица. То ли самый милый сердцу Агриппы, то ли выполнявший самые важные функции при нем, он сел рядом с Агриппой и из-за пурпурных занавесей обводил присутствующих задумчивым взглядом. Внезапно чувство удивления и тревоги всколыхнуло доселе спокойные черты его, а с уст сорвалось глухое восклицание. Его взгляд, медленно разглядывавший пеструю вереницу одеяний и лиц, неожиданно наткнулся на хорошо знакомого ему человека, которого он потому, верно, заметил, что был этот человек ему дорог и своим обликом — невыразимой телесной худобой, рваными, обнажающими потемневшую кожу одеждами, смуглым лицом, покрытым красными шрамами и щетиной, — он сильно выделялся из окружающей его толпы. На одной из самых низких, предназначенных для простолюдинов скамей высокий человек этот в потрепанном платье не сидел, но стоял, и так тянулся он вперед, будто собирался прыжком разъяренного тигра броситься на зеленеющую внизу арену. Его глубоко посаженные глаза в обрамлении темных полукружий вглядывались из-под почерневших век и насупленных бровей в ложу Агриппы и Береники с выражением то бездонной скорби, то бешеной ненависти.
Из уст Юстуса вырвался резкий и приглушенный возглас:
— Йонатан!
Зачем он пришел сюда? Каким образом, с какой целью просочился он в эту толпу, ведь тысячи глаз могут узнать его, а тысячи уст выдать? Какая мысль, какой безумный план мог родиться в разгоряченной голове этого человека, который видел столько крови и мук, столько испытал отчаяния и нужды, что готов был уже на все?
Юстус побледнел и какое-то время сосредоточенно думал, потом учтиво склонился над Агриппой и шепнул ему на ухо несколько слов. Агриппа молча, в равнодушном благоволении согласно кивнул головой; Юстус вместе с несколькими слугами покинул трибуну, а мгновение спустя на одной из предназначенных для простонародья скамей можно было заметить движение: вклинившись в пестрое море народа, они рассекали его, выделяя место для прохода. Слышались громкие голоса десигнаторов, освобождавших путь тому, кто, как секретарь царя Халкиды, имел право вместе с сопровождавшими его лицами занять любое место среди простонародья.
Шел третий час дня, а императора все еще не было. Старый, больной, обтесанный солдатской жизнью, но прежде всего, занятый денежными делами, Веспасиан не любил помпезности и публичных чествований. Но неужели из-за этой его нелюбви тысячным толпам приходится ждать его в жаркой давке? Можно ли такое отношение назвать почитанием обычая, который публичные увеселения наказывал начинать сразу после восхода солнца, и соблюдением предписаний, велевшим чтить посвященный богам день с самого его начала? На верхних ярусах слышался приглушенный гул нетерпеливой толпы; ниже — лица недовольно хмурились, а губы складывались в саркастические усмешки. В рядах нобилитета, сенаторов, придворных, философов, художников, щеголей и повес самые разные амбиции, антипатии, обиды, воспоминания и суеты были тем топливом, попав на которое даже самая маленькая искорка могла вызвать опасный пожар. Сам покровитель дня, Аполлон, на устремленной в небеса верхушке обелиска, казалось, сердился на людей за задержку с оказанием почестей в его праздник и с семиконечной короны своей, купающейся в солнечных лучах, метал им в глаза грозные молнии.
И тут внезапно на скамьях патрициев и во многих сенаторских ложах раздались гулкие и продолжительные рукоплескания; простонародье, которое до сих пор гудело, замолкло, а слуги окаменели. На высоких воротах появился претор. Изящно драпированный белой тогой, усеянной золотыми пальмами, с жезлом и белым платком, сильный и смелый, Гельвидий Приск появился наверху, приветствуемый рукоплесканиями одних и испуганным молчанием других.
— Софос, претор! Привет тебе, отважный! Здоровья тебе, о достойный! — снизу вверх брызнул фонтан задорных голосов.
Бледный и лысеющий Домициан бросал бешеные взгляды на ворота; то тут, то там из уст людей в военном облачении вырывались грубые ругательства; чернь очнулась и загудела:
— Кесарь еще не прибыл… Кесаря нет. Кесаря нет… В отсутствие кесаря! Как такое возможно? Как такое возможно? Как такое возможно?!..
Значит, такое было возможно. Претор возложил одну руку на серебряного орла, венчавшего его жезл, а вторую простер. Белый платок полетел большой бабочкой на зеленую арену. В этот самый момент неслыханным кощунством прогремел зычный голос Ламии, выделившийся из всеобщего гудения:
— Долгих лет жизни тебе, о Гельвидий! Долгих лет жизни! Долгих лет жизни!
Фания быстрым движением набросила на лицо серебристое покрывало, а склонившийся над ней Артемидор шептал:
— Супруг твой велел передать тебе, домина, что не достоин иметь сына тот, кто не смеет поступать по закону и справедливости.
Закон и справедливость были соблюдены. С вершины ворот раздался триумфальный звук труб, ажурные створки распахнулись настежь, многотысячная толпа затаила дыхание и окаменела.
Через распахнутые ворота на просторную зеленую арену стали медленно въезжать конные и вооруженные отряды, шеренгами в четыре коня; но прежде всех шествовал отряд самых молодых: на низкорослых белых фракийских конях ехали юноши, едва вышедшие из отроческого возраста, в украшенных пурпуром белоснежных туниках, в зеленых венках на головах, с полными стрел колчанами за спиной и легкими короткими дротиками в руках. Уже не мальчики, но еще и не взрослые, стройные, гибкие, эти полувоины-полудети тем не менее сильно и ловко удерживали серебристыми вожжами своих коней, которые, вышагивая с игривым очарованием, казалось, вовсе не касались травяного ковра арены.
За этим легким белым отрядом появился второй, поблескивающий золотистой мастью коней, из воинов постарше и с оружием потяжелее, ощетинившийся острыми пиками и, словно стальная река, текущий маленькими щитами и плоскими шлемами с бармицей. Воины третьего отряда, на манер германцев, ничем не прикрывали ни голову, ни грудь, если не считать накинутой на плечи волчьей шкуры; толстой шкурой были обернуты и ноги; в руках топорщились натянутые луки и длинные тяжелые железные копья. Был там и отряд на проворных, с нервно прядущими ушами и трепещущей шкурой испанских конях, едущий с маленькими щитами и в шлемах из искусно тисненной кожи, с короткими кривыми мечами на поясе и стальными пиками в руке; и еще один, последний отряд — черные, как ночь, африканские кони степенно вышагивали, а высокие, мощные наездники были в полном римском снаряжении: в латах, покрытых резными бронзовыми накладками, в высоких шлемах с орлиными крыльями, в сандалиях, обвивающих ноги шнуровкой из кожаных тесемок, с огромными, от плеча до колен, выпуклыми щитами и длинными обоюдоострыми мечами в золоченых ножнах. Во главе каждого из отрядов ехал командир. Но едва в распахнутых воротах показался тот, кто возглавлял последний из отрядов, амфитеатр загудел, зашумел, взорвавшись ураганом рукоплесканий и криков.