Лев Кокин - Витте. Покушения, или Золотая матильда
— Ну а если бы пришлось продолжать войну? — спросил журналист. — Вы бы не раскаялись в своей выдержке?
— Передержки в торговле, разумеется, никогда нельзя допускать, — усмехнулся политик, вышагивая по палубе посреди Атлантического океана, и выдохнул струю дыма. — У нас считается: лучшее — враг хорошего… Тем более в России сильная партия высказывалась за войну. Я, понятно, не принадлежал к ней. Я добивался мира. Но при этом никогда не думал, что Россия сломлена! Японцы не протянули бы долго. В крайнем случае до весны. Они ограничены в средствах, это вам финансист говорит. У них тогда было уже все заложено и перезаложено… кроме, может быть, жен… Поверьте, они не хуже нас это знали!
— Да вы отдаете ли себе отчет, месье, — воскликнул взволнованный журналист, — что за зеленым столом вы добились того, на что их генералам потребовалось столько кровопролитных сражений?! Вы разбили их наголову — несомненно, дома вас ожидает триумф!
Сергей Юльевич не стал разочаровывать американца.
Зачем было выносить из избы российские домашние неурядицы? То, к примеру, что еще накануне Цусимы царь твердо намеревался продиктовать условия мира в поверженном Токио, как это предрек ему архиерей Серафим, прозорливец уже оттого, что святому Серафиму Саровскому соименник. И что по этой безусловной причине одни только жиды и интеллигенты могли, дескать, думать другое.
Он лишь ответил американцу совсем не веселым тоном:
— Вы не можете даже вообразить, как много предубеждений и враждебных влияний скопилось против меня… и как близко они проникают к престолу!..
7. Между двух огней
Сновавшему в устье Невы проворному пароходишку далеко было до многопалубных трансатлантических «кайзеров вильгельмов». Но в бурном октябре девятьсот пятого пароходишко этот служил единственной связью между столицей и загородным дворцом, местопребыванием государя императора. Сколько раз пришлось в эти дни Сергею Юльевичу на «Неве» прокатиться из Петербурга в Петергоф и обратно, немудрено было сбиться со счета. Наконец с высочайше подписанным Манифестом в руках семнадцатого числа он возвращался в город вместе с великим князем Николаем Николаевичем, петербургским главнокомандующим, двоюродным дядей царя. Знакомцы давние, в молодости, бывало, в Киеве чуть не каждый вечер винтили за ломберным столиком, так что Сергей Юльевич прекрасно знал великому князю цену, со всем его влиянием во дворце, с его мистическими недугами{36}.
— Ах, дорогой граф, — восторженно твердил Николай Николаевич в присутствии ехавших с ними Вуича, князя Алексея Оболенского, барона Фредерикса, — семнадцать — магическое число! Сегодня 17 октября и семнадцатая годовщина того дня, когда при крушении в Борках спаслась вся царская семья! И опять же 17 октября вы спасаете династию снова!
В меру собственного темперамента в возвышенном расположении духа пребывали все… Озабочен был только он, Сергей Юльевич. Царедворец-барон уже успел нашептать ему, со слов великого князя, как же все-таки государь решился подписать Манифест. Подобно многим другим, великий князь, должно быть, голову потерял от страха перед происходящим, иначе бы не вбежал к царю с револьвером в руках и не поклялся бы тут же пустить себе пулю в лоб, если он не подпишет…
— Это счастье, — восклицал Фредерикс, — что государь вызвал великого князя из его орловского имения… Князь бросил охоту и, говорят, добирался из Тулы чуть ли не в товарном вагоне!..
Не теряя времени ни минуты, Сергей Юльевич отправил Манифест в типографию прямо с пристани, где его встречал директор телеграфного агентства, которому позвонили из Петергофа по телефону.
И тут же распорядился пригласить к себе на завтра цвет петербургской печати.
В назначенный час в белом доме на Каменноостровском собрались редакторы, издатели, видные сотрудники газет и журналов в таком количестве, что едва втиснулись в вестибюль.
Выходя к ним, невозможно было не вспомнить их американских собратьев, донимавших Витте в Портсмуте и до Портсмута, а особенно после. Если точность есть вежливость монархов, беспристрастие есть вежливость журналистов, — что-то в этаком роде говорил он, помнится, прощаясь там с ними. И что сам принадлежит к той растущей категории государственных людей, которая признаёт великое могущество печати. И что должным образом ценит пользу, принесенную ими, и их содействие…
Там, однако, эти хищные стаи газетчиков почитались в порядке вещей, там обед, ими данный ему в Нью-Йорке, проходил под девизом: «Перо могущественнее меча». Тут, у нас, к подобному не привыкли… Ну так что же, пора привыкать! И в точности так же, как там обходил он всех, пожимая руки, так и теперь пожал руку каждому. И извинился, что не приглашает садиться.
— Слишком тесно у меня, господа…
Он и сам садиться не стал, заговорил стоя, проникновенно, заранее обдуманными словами:
— Не мне вам напоминать, господа, что в России печать всегда имела исключительное значение, ибо других органов для выявления мнений попросту не существовало. При всем бесправии и беззащитности у нас печать имела и имеет громадное влияние на умы… Я обращаюсь к вам не как царедворец или министр. Я прошу вас как гражданин, как русский, помогите умы успокоить! Теперь все дезорганизовано, так дальше жить невозможно. Пока не водворится порядок, сделать нельзя ничего! Скажу вам по-человечески — и у меня сейчас нет должного равновесия между умом и чувством, я нуждаюсь в поддержке. Помогите успокоить общество. Когда появится народное представительство, поверьте, все облегчится. Тогда правительство станет играть такую же роль, как в культурных странах. Господа, в ваших силах принести огромную пользу. Не мне, не правительству. Всей России!..
Разумеется, он отчетливо сознавал, что перед ним не та публика, которую можно пронять красноречием. Он и не пытался пустить его в ход. Но, закончив краткую речь, все же ждал одобрения. И неизбежных от журналистов вопросов.
С того дня, как вернулся в Европу, всячески этой братии избегал. Устал от их назойливости комариной и, главное, потерял из виду цель, ради коей стоило блистать перед ними. Но теперь такая цель появилась, и он ждал… нет, он жаждал их соучастия!
Однако, опередив любопытных, знакомый по Портсмуту молодой Суворин требовательно произнес:
— Для успокоения страны прежде всего необходима политическая амнистия!
— Да, господа, — кивнул Витте. — Но к сожалению, одновременно с обнародованием Манифеста произошли несчастные события. Я имею в виду — у Технологического института…{37} Боюсь, войска применили оружие по недоразумению… Я уже говорил с министром юстиции и просил созвать сведущих лиц, чтобы определить, в каких размерах возможна амнистия.
Нагловатый издатель «Биржевки» Проппер на это отозвался с развязностью:
— Требование амнистии категорическое. Преступно было бы, чтобы в обновленной России остались без амнистии те, кто работал на пользу обновления. В требовании амнистии петербургская печать едина!
Председатель правительства отвечал примирительно:
— Я сделаю все, что смогу, так и можете написать. Если же вы станете утверждать, что успокоение невозможно, пока не будут удовлетворены те требования и другие… Одни станут требовать одного, другие другого: сделайте так, иначе мы не сделаем этак… что получится, господа? Кого прикажете слушать? Обращаюсь к вашему благоразумию, прошу прежде всего доверия…
— Мы-то верим… народ не верит!
Сергей Юльевич не разобрал, кто это произнес, да, собственно, так ли уж это было важно. Он продолжал по-прежнему миролюбиво:
— …Я рад, что вы доверяете мне… Тем более у государя нет важнее заботы, чем благо народа. Но одни советники говорят ему: это благо, а другие: нет, это вред… Я употреблю все силы… Но мы еще в водовороте смуты, всегда возможны кровавые столкновения. Если каждая группа станет предъявлять свои требования…
— Это не группа, а вся Россия! — перебил Проппер.
— Нет, не вся, не вся Россия, — попробовал возразить Витте и услышал в ответ выкрики:
— Разногласий у нас нет!
— За амнистию даже «Гражданин» Мещерского!
— Амнистию поскорей!
Он пытался сказать:
— Господа, вы требуете…
А его не желали слушать:
— Мы не требуем и не просим! Утверждаем: необходимо!
— Страна не верит обещаниям власти, — перекрыл шум седобородый сутулый Анненский, писатель из «Русского богатства». — До успокоения еще далеко. Мы погубим значение печати, согласившись с вами. Это будет преступление!
— Начните с отмены военного положения!
— С отмены смертной казни!
— Наши требования должны быть выполнены! — не останавливался Анненский. — Должны быть реально осуществлены свободы, объявленные в Манифесте.