Арсений Рутько - Последний день жизни
Мария придвинула стул, и Эжен сел, отставив трость и с некоторым удивлением покосившись на нее: откуда взялась? Ах да, у Делакура…
— А Врублевский жив? — через силу спросил он. — Ярослава Домбровского убили на Монмартре двадцать третьего, я попрощался с ним в «голубой комнате» Ратуши.
— О, Езус-Мария! — Мария горестно прижала к груди руки. — Я все знаю! Я слышала, что его заподозрили в измене. Будто некий шпион Вейссе предлагал Ярославу от имени Тьера миллионы за переход на их сторону, за открытые ворота Парижа!
— Да, Мария, так было, — кивнул Эжен. — Никто в Коммуне, конечно, не верил в возможность предательства Домбровского, но шепоты и слухи ползли. Помните Макиавелли: «Клевещите, клевещите, что-нибудь да останется»! И подлые слухи оскорбляли Ярослава до глубины души! Он же был моим другом, как и вы, Мария, как многие польские изгнанники.
— О, Езус-Мария! — шепотом повторила Яцкевич, бессильно присаживаясь к столику папротив Эжена. Скорбная вертикальная морщинка па лбу стала глубже, красивые карие глаза налились тоской. — Какие люди, Эжен! Ярослав, его брат Теофиль, Валерий Врублевский!.. Самоотверженные, до конца преданные революции! Борьба за свободу не имеет национальных границ!
Мария судорожным жестом прижала вздрагивающие пальцы к исхудавшему, но прекрасному, словно выточенному из слоновой кости лицу. И впервые за время их знакомства Эжен увидел, как между тонкими пальцами выкатилась на ее щеку слеза.
— Вы, Эжен, вряд ли сможете понять, что для меня в изгнании, вдали от родины, значили эти люди, — шепотом продолжала Мария, опуская руки на колени. — Разве мы могли оставаться равнодушными к вашей борьбе, к Коммуне? Вы…
— Я прекрасно понимаю, дорогая Мария! — кивнул Эжен.
Мария помолчала, прислушиваясь к шуму на улице. Потом произнесла:
— Да когда же придет конец произволу, когда воцарится на земле справедливость?
Эжен ответил не сразу, всматриваясь в измученное лицо женщины.
— Не знаю, пани Мария… Простите, наверно, именно так вас называли на родине?
— Да, так. Я в Польше работала в школе, учила малышей честности и добру.
— Вы знаете Луизу Мишель? Чем-то она напоминает вас.
— Конечно, знаю! Красная дева Монмартра! Мы встречались и на собраниях, и в комитете Союза женщин, а последний раз — на площади Бланш! О, я никогда не забуду ее слов: «В этом проклятом обществе мы всюду наблюдаем страдания людей, но ничьи страдания не могут сравниться со страданиями униженной женщины!» Но погодите, я хотела поискать что-нибудь поесть!
Мария осмотрела настенный шкафчик и полочки над кухонным столиком — там не нашлось ни корки хлеба, ни горстки крупы. Огорченная, она вернулась к столу и опять села напротив Эжена.
— К сожалению, ничего нет.
— И не надо! — отозвался Эжен. — Ночью я немного перекусил у друзей, и у меня хватит сил сделать последнее…
Мария смотрела пристально, с непониманием и даже, пожалуй, с осуждением.
— Что вы хотите сказать, Эжен? Почему последнее? Вы отказываетесь бороться дальше? Вы решили сдаться? — Глаза Марии блеснули гневом.
— О нет, дорогая Мария! Я не собираюсь сдаваться добровольно, но не жду случайной удачи и не могу ждать от них милости! У меня остались кое-какие обязательства, и я сейчас не имею права…
— Постойте, Эжен! — с силой перебила Мария. — В прошлом году вы предпочли изгнание…
— Другое дело, пани Мария! — в свою очередь перебил Эжен. — Но… мне не хочется объяснять. И потом, вы помните, я писал вам…
— Да. У меня, Эжен, хорошая память, — с печальной улыбкой сказала Яцкевич и, отойдя в угол, где стояла кровать, вернулась с небольшим потертым саквояжиком. Эжен наблюдал за ней, не понимая.
— Вы хотите мне что-то показать, Мария?
— А вот это. — Она раскрыла саквояж и принялась рыться в нем. Там были сложены бумаги, тетради, письма.
— Прежде чем перебраться сюда, к Сюзи, я успела забежать домой и захватить самое дорогое. Сейчас, сейчас… Это необходимо либо спасти, либо уничтожить. Дома у меня, конечно, будет обыск…
И Эжена острой болью кольнуло в сердце: да чего же он ждет, ведь цель его нынешнего путешествия по захваченному врагами городу — тайник на рю Лакруа, судьба брата Луи. И, собрав все силы, он решительно взял трость и встал.
— Мне нужно идти, Мария!
Но она жестом остановила его, кивнув на окно.
— Слышите, гремят барабаны? Сядьте! Вероятно, проходят версальские части! Вам необходимо переждать хотя бы полчаса! Зачем бессмысленный риск, Эжен? Посидите, пока пройдут… А я… я вот что хочу вам показать. — И протянула Эжену крупно исписанный лист почтовой бумаги. — Не узнаете? Прочитайте, пожалуйста, вот здесь Эжен. И — пожалуйста, вслух… Когда-то ваши псьма из Бельгии спасли меня от отчаяния, от нестерпимого желания броситься в Сену, накинуть на шею петлю каком-нибудь пропахшем крысами чулане… Ну, прошу вас, читайте!
Эжен узнал свой почерк. Это оказалось его письмо из Антверпена, одно из немногих, которые он решился тогда послать в Париж. Он мимолетно глянул в карие, с золотыми искорками, глаза стоявшей перед ним женщины.
— И вы берегли, Мария?
Она ответила с усилием, негромко:
— Да, Эжен… Потому что, бежав из Польши, здесь, в Париже, я все время ходила по краю обрыва, мне не хотелось жить! Я во все потеряла веру… Вы тогда оказались единственным, в ком моя погибающая вера нашла опору, именно в вашей твердости я снова обрела силу. Не сердитесь, не хмурьте брови! Ну, я прошу, Эжен, прочитайте вслух… У нас есть время!
И она снова показала глазами на окно, за который совсем неподалеку гремели барабаны и звучала походная военная музыка.
Эжен чуть помедлил, припоминая. Тогда, из Антверпена, именно Марии Яцкевич, сломленной и убитой roрем, он посылал письма. Ей и Луи, никому больше. Писать товарищам по Интернационалу казалось небезопасным, нельзя ставить их под удар. А ей, вот этой женщине, писал…
— Ну читайте же! — повторила она.
И он, испытывая неловкость, прочитал то, что написал около года назад:
— «Вы не представляете себе, Мария, как я томлюсь и скучаю в изгнании. Меня беспокоит все, что происходит в Париже, хотя парижане проявили себя недостойными уважения во время последних событий, связанных с войной, — я хотел бы немедленно вернуться в Париж, чтобы лично видеть народные манифестации и действовать сообразно необходимости… Что же сталось с Интернационалом среди этой двойной волны шовинизма, влекущей две великие нации, на которые мы так рассчитывали, к ужасному взаимоистреблению? Почему парижский народ при первых же неудачах не сверг Империю и не поставил революционную Францию лицом к лицу с прусским королем? По крайней мере в случае продолжения войны было бы за что драться, тогда как теперь тысячи людей проливают кровь за Наполеона Третьего и Вильгельма Первого. Печально!»
Варлен перевернул страничку, и из письма выпала небольшая газетная вырезка. Мария быстро наклонилась, подняла и, мельком глянув на нее, передала Варлену.
— Это ваша статья в «Марсельезе» за двадцатое апреля прошлого года. Помните?
— Еще бы не помнить! — кивнул Эжен. «Освобождение рабочих должно быть делом самих рабочих! — писал он тогда. — Поэтому не будем больше доверяться тем людям, которые до сегодняшнего дня убаюкивали нас пустыми обещаниями, надеясь получить наши голоса, а придя к власти, покинули нас и нам изменили! Теперь все должно идти иначе. Интернационал уже преодолел предрассудок национальной розни. Мы теперь знаем, как смотреть на „провидение“, которое всегда склонялось на сторону миллионеров. „Добрый боженька“ отжил свое время. С нас довольно!.. Мы взываем ко всем тем, кто страдает и борется. Мы — сила и право… Мы должны направить наши усилия против старого „порядка“ — юридического, экономического, политического и религиозного».
Воспоминание искрой пролетело в памяти и погасло.
Мария прикоснулась к руке Варлена горячими пальцами.
— Я была на том собрании в редакционном зале «Maрсельезы», когда вы говорили это, Эжен. Вы не знали, но вы, именно вы спасли меня на краю пропасти, когда ворочаться в помойке, именуемой жизнью, опостылело до последней крайности! Я запомнила ваши речи еще с той поры, когда мы с вами вместе работали у мадам Денвер. Вы были на голову выше других, от вас веяло силой, какая дается только вождям. Вы уволились, ушли, хотя брак с мадам Деньер был бы для вас лестницей в обеспеченное будущее, — так шептались в мастерской все. А вы уволились, и я отчетливо понимала почему. О, женщины проницательнее мужчин, Эжен! И потом — эти письма из изгнания! Вы переживали там то же, что мы, беглецы из Польши, много лет переживаем здесь, в Париже. Когда вы уехали, я заходила к Луи, узнала, что вам грозил новый арест и, конечно, суд. Я помню великолепную речь на втором процессе Интернационала, когда вас присудили к трем месяцам Сент-Пелажи… Да, вы уехали, и мне стало еще тяжелее, Эжен! Многие богатенькие поклонники протягивали ко мне руки, хотя мы, эмигранты, и считались и считаемся здесь людьми второго сорта. Но ведь есть прошлое, которое невозможно и непростительно забыть. Он и его виселица! И было еще настоящее: где-то там, в изгнании, бродили вы, тоже бездомный и, может быть, теряющий силы, отчаявшийся! Я думала, верила, что со временем сумею быть полезной и хоть чуточку помочь вам… И вот теперь… Я не отпущу вас!