Николай Алексеев - Лжецаревич
Бумага эта сохранилась и свидетельствует об алчности пана воеводы. Она написана по-польски рукою самого Мнишка и переведена на русский язык. Она скреплена двумя подписями царевича: «Dmitr Carewicz» и «Царевич Димитрий». В ней будуший царь, откладывая бракосочетание до вступления на престол, обязывался выдать перед свадьбой немедленно пану Юрию миллион злотых [9] и прислать для невесты драгоценности из «Московской казны», просить согласия на брак у Сигизмунда, известив его торжественным посольством, отдать в полное распоряжение Марины «два великие государства» — Новгород и Псков со всем уездами и пригородами, предоставить ей свободу держаться католической веры, «которую и мы сами приняли с твердым намерением ввести ее во всем Государстве Московском; в случае же неисполнения обязательств в течение года — развестись с Мариной».
Эту запись Юрий Мнишек взял в конце мая [10], а в половине июня ему уже и этого показалось мало, и Димитрий выдал новое обязательство [11], дополнительное, по которому пан Юрий получал в наследственное владение два княжества — Смоленское и Северское. Заручившись такими обещаниями, Мнишек вовсе не желал медлить и торопил своего будущего зятя приступать к решительным действиям. Димитрий, однако, не торопился и только в конце лета порешил выступать. Перед выступлением он сделал смотр своему войску.
Был ясный августовский день. Легкий ветер развевал знамена и заставлял трепетать перья на шлемах. Димитрий в латах и шлеме объезжал войско. Он был задумчив. Воинский наряд более всего шел к нему, и «царевич» выглядел почти красивым.
Сердце Димитрия тревожно билось. Он сознавал, что до сих пор был только праздник, теперь наступали будни, время работы. Каковы-то эти будни окажутся? Лучше было не начинать, чем начать и не добиться: он уже привык к почету и власти; отказаться от этого — равнялось смерти. Но можно ли надеяться? У Бориса сотни тысяч воинов, а у него… И он окинул взглядом свое войско.
Вон хоругви панов. У всякого своя хоругвь, свой полк. Тут есть и «крылатые» гусары, и копейщики, и полки, устроенные по-казацки, и латники. Вон хоругвь Мнишка — тут начальствует сын пана Юрия — вон Дворжицкий, Фредро, Неборский. Это — цвет войска, надежда Димитрия. Дальше серая масса — это сброд, иногда небесполезный, чаще вредящий.
«Голь! — презрительно подумал Димитрий и попробовал приблизительно определить численность годного войска: полоса нарядных, хорошо вооруженных воинов почти тонула в массе голытьбы. — Дай Бог, чтобы набралось тысяч десять, — подумал Димитрий и тяжело вздохнул. — А там сотни тысяч. Э! Что думать!»
Он постарался ободриться.
В поле стояла глубокая тишина. Казалось, эта масса людей и коней окаменела, так она была неподвижна.
— Молодцы! — крикнул Димитрий, остановив коня.
— Виват, царевич! — вырвалось из тысяч уст.
И опять все смолкло. Этот возглас был для царевича лучшим лекарством.
«Э! С такими людьми можно дел натворить!» — подумал он, весело улыбнулся и тихо тронул коня.
— Ба! И ты тут?! Вот, не ждал! — воскликнул Димитрий, поравнявшись с одним из воинов.
На него из-под шлема смотрело угрюмо, почти злобно, красивое молодое лицо Станислава Щерблитовского.
— Не сердишься, значит, за мазурку? Ну, молодец! Служи хорошо, я тебя не забуду, — сказал царевич, отъезжая.
Пан Станислав проводил его недобрым взглядом и мрачно усмехнулся.
— Уж я-то тебе послужу! — пробормотал он сквозь стиснутые зубы.
Царевич в это время всматривался в лицо одного воина. Он положительно где-то его видел, но где — не мог припомнить.
— Где мы с тобой встречались? — спросил царевич воина.
Тот покачал головой.
— Нигде, царевич! Я тебя, конечно, видал, но ты меня — вряд ли: я недавно и сюда-то приехал.
— Нет, я тебя видел, — убежденно проговорил Димитрий и на мгновение задумался.
И в это время ему представилась лунная зимняя ночь, вой волков, двое путников, шум побоища.
— А! Вспомнил! — воскликнул он. — Не диво, что ты меня не помнишь — я видел тебя полумертвым. Не знаешь, жив ли боярин Белый-Туренин?
Спрашиваемый с удивлением смотрел на «царевича». Откуда он знает и его, и боярина?
— Да, жив и здоров, — ответил он.
— Увидишь, поклонись ему от… путевого товарища! — с улыбкой проговорил царевич и отъехал.
«Вряд ли скоро я увижу боярина!» — подумал Максим Сергеевич — это был он.
Отъехав недалеко, Димитрий опять остановился.
— Это ты, кажись, слухи пускал глупые про мою нынешнюю невесту, панну Марину, а? — сказал Димитрий, довольно неласково смотря на побагровевшее лицо тучного пана. — Будешь хорошо служить — я все позабуду, ну, а если плохо — смотри, поблажки не дам.
И Димитрий, громко смеясь, отъехал от оторопевшего, испуганно мигавшего глазами пана Чевашевского.
Достигнув середины войска, царевич остановился и скрестил руки на груди.
— Товарищи! — заговорил он с чувством. — Товарищи! Вас немного, но вы храбры — храбрым сам Бог помогает! Помогает Он и тем, кто стоит за правое дело, а вы за него стоите. Мы победим, товарищи, или… умрем. Иного нет. Кто может желать иного, тот пусть выйдет теперь же из этих рядов и удалится: он — не брат вам и мне не товарищ. Можно ли звать товарищем труса?
Он помолчал минуту.
— Никто не вышел? Итак, все со мною к славе и чести, к смерти или победе! Завтра в поход на Русь! И да поможет нам Бог! — царевич поднял руку к небу.
— И да поможет нам Бог! — крикнули тысячи голосов.
Димитрий обнажил саблю.
— Над нею клянусь победить с вами или умереть с вами! Что ваше — то мое, что мое — ваше! — сказал он.
— Клянемся, клянемся! Виват, царевич! Виват, Димитрий! На Русь, на Москву! — среди звона оружия ревели тысячи голосов.
На другой день 15 августа, войско выступило к Киеву. Там присоединились к войску две тысячи донских казаков, приведенных паном Михаилом Ратомским.
В половине октября самозванец перешел русскую границу.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
НЕ ОТ МИРА СЕГО
В соборе Ивана Великого в Москве только что отошла обедня. Был праздник Успения, а потому молящихся было много. Народ густыми толпами выходил из храма и, замешкавшись ненадолго на паперти, в последний раз осеняя себя крестным знаменьем, расходился в разные стороны.
Уже после того как выбрались из храма наиболее усердные богомолки-старухи и даже разбрелись нищие, стеной стоящие подле паперти и на ней, из церкви вышел последний молящийся.
Это был очень высокий и очень худощавый молодой человек. Узкие плечи и впалая грудь не говорили в пользу его здоровья; то же самое можно было сказать и об изжелто-бледном цвете его лица. Вся фигура его, несмотря на большой рост, выглядела какой-то немощной, расслабленной.
Он довольно долго стоял на паперти, истово крестясь, потом, вздохнув, стал спускаться с паперти и, только отойдя на несколько шагов от храма, прикрыл шапкой свои жидкие, прямые, очень светлые волосы. Шел он сгорбившись и при ходьбе неуклюже размахивал длинными, худыми, как щепки, руками. Сколько могло быть, ему лет? Смотря на его лицо, это было довольно трудно определить. Усы его еще только пробивались, на подбородке был лишь едва заметный пушок, но все же молодостью от этого лица не веяло. В нем было что-то старческое. В глазах не было юношеского блеска; светло-голубые, словно выцветшие, они смотрели грустно-мечтательно.
Шедшего звали Александром Лазаревичем. Он был старшим сыном боярина Лазаря Павловича Двудесятина.
Странный он был человек. Всегда задумчивый, грустный, он чуждался своих сверстников, избегал всяких забав. Даже с братом своим Константином он мало дружил. Это не значит, впрочем, что он ссорился — ссориться Александр Лазаревич ни с кем не был способен — но он просто держался в стороне от брата. Всегда почтительный и послушный сын, он в то же время не был связан с родителями тою близостью, какая существует обыкновенно между детьми и отцом с матерью. Домашние интересы были ему чужды. Он жил в ином мире: это был мир молитв, мир аскетических подвигов, мир страданий за веру.
Через полчаса ходьбы Александр уже входил в ворота своего двора. Поднявшись на крыльцо и миновав сени, он вошел в светлицу. Там сидела дородная, уже очень пожилая женщина.
— Здравствуй, матушка. Бог милости прислал, — низко поклонясь, сказал ей Александр Лазаревич.
— Здравствуй, Лександрушка. А где Костенька? — спросила мать.
— А не знаю… Он вышел раньше меня из храма, — ответил Александр и, взяв лежавшую на столе в переднем углу толстую книгу в кожаном переплете, закапанном воском, опустился на лавку и углубился в чтение. Мать смотрела на него печально.
— Погляжу я на тебя, Лександр, — сказала она после долгого молчания, — совсем ты чудной какой-то… Вот Бог сподобил тебя познать грамоту, а что толку с того? День денской только за книгой сидишь; нет, чтобы царю-батюшке послужить. И тебе бы польза была и честь — грамотеи завсегда нужны — и нам радость, и царю прибыль. Слов нет, душеспасительное чтение Богу угодно, а только все ж в меру. Сейчас, вот только из храма вернулся, еще отдохнуть не успел и уж за Святое Писание засел!